Медленное море
***
Не взять с собой
этого моря.
Не взять с собой
этого неба.
Не взять с собой
этого песка
и этого заката…
Но что с того, если скоро
возьмет меня
это море.
Возьмет меня
это небо.
Возьмет меня
этот песок
и этот закат
и этот ветер…
***
Спорь – не спорь
с привиденьями жизни,
так и льнут, и теснят, и тревожат,
на колени без спросу садятся
и впиваются в память, как губы.
Все огульней их пляс, возбужденье,
бестолковей, настойчивей пламя…
По кому они так истомились?
И чего им не спится в глубинах?
Я прожил бы жизнь втихомолку,
неразбуженный как нерожденный.
Я прожил бы прозрачнее лёта
голубиной стаи в Колхиде.
Я проспал бы в забытой часовне,
где медовое льется время,
где парят мгновений эоны
в забытьи
никуда
ниоткуда.
***
Мы переводим каждый жест и шаг
на ломаный язык полупризнаний.
Туман ложится ровно, без зияний,
и меркнет в беспредельности овраг.
Я жду чего-то большего, чем знак.
***
Можно ли сделать себя зеленей?
Падаем падаем
вниз вниз
Караульная сторожка
Господа Бога в лесу
Перекрестки касаются
тонкими стеблями
пятилетних женщин
Лето заканчивается
но
первый петух
все еще поет.
***
Мы – потоки меж нами пролившихся снов,
мы – блужданья основ,
мы – фантомы лесов.
Тихо брезжит межствольная рябь облаков.
Ах, как сладок альков
в междуречьи песков.
Приходи и бери эти горсти росы,
этих хлынувших трав из-под неба косы.
Но однажды придет твой нечаянный час,
и услышит здесь каждый без всяких прикрас,
что здесь не было нас,
что здесь не было нас…
Что здесь были потоки пролившихся снов
меж блужданья основ
при фантомах лесов
в тишине голосов.
***
Гроздья игл, устилающих землю пучками несмыслов.
Море пены пустой, уходящей в лиловый туман.
Ухватившись за это, меж мной и ничем, коромысло,
ощущаю как здесь никуда и никем я не зван.
Прохожу осторожно по шепоту собственной воли.
Где-то дремлет мой собственный неродившийся сын.
Может кто-то и где-то со мной говорить соизволит
языком этих молча уснувших в тумане картин.
Ошибаться еще предстоит мне немного.
По блаженству ошибок моих тихо шествует зверь.
Он толкает меня по путям моего неоткрытого бога.
Что зовет меня в эту мгновенно встающую дверь?
***
Все неприютней, холоднее лес и дол,
все обреченней улицы, дома…
И все теплей простой рабочий стол,
таинственнее музыка письма.
И с каждым кругом все пустынней блеклый град,
растерянней взлохмаченные дни.
И только письмена в глаза глядят
как отчие заречные огни.
Все ярче и настойчивей костер
в ночи неузнаваемо-живой.
Все ближе необъятный дальний хор
и все внезапней взгляд любимый твой.
У старинного офорта
Снега приходят и уходят в небо,
но из-под снега не вернуть любовь.
Прекрасен нищий, выпросивший хлеба,
и гордо зрящий на тебя, как бог.
Прекрасен этот старый ветхий нищий,
не создающий капища из пищи.
И ты попробуй догони его,
когда он кротостью,
как этот дождик, брызжет!
Мосты
Поэты всегда сжигают мосты,
а зачем – не знает никто.
Никто не знает – зачем, почему
поэты сжигают мосты.
Быть может затем, чтоб за ними никто
не гнался порою ночной?
Быть может затем, чтоб горели всю ночь –
над рекою их судеб – мосты?..
***
Сквозь азарт продираются только огни.
Море пахнет газонами испепеленной эпохи.
Что нам лекарь, когда мы бесстыдно одни.
Что нам буря, когда мы мельчайшие крохи.
Море вынесет пепел, а водоросли шар земной
опояшут подобно мечте хулиганской.
Заповедано дерево мрака мятежной шпаной.
Перепорчена крона восторга мечтою дворянской.
Остаются пустые потери и взгорбленный холм.
Слюни ветер раскинул по белому свету.
В стельку пьяный комар растреклято в атаку пошел.
Кто-то бросил луну,
как швыряют в пространство монету.
***
Верую в нежность кожи твоей,
в теплоту поцелуя,
в тонкую линию темных бровей,
в невозможность сказать «люблю».
Взгляд безумных и ласковых глаз
тих, неясен, как сон, как природа.
Приласкает на миг и обдаст
вечным холодом небосвода.
***
Ты слышишь, как вздыхает
пучина моря дико?
И чайки изнывают
от собственного крика?
Ты чуешь, как бездонно
пространство чуждой воли?
И как оно бездомно?
И как оно бессонно?
Как вoльны эти валы…
И гроздья гор осенних
в ударе небывалом,
как в миг пред воскресеньем!..
Но нет, при чем тут море?
Его ты знать не можешь…
Свою пучину чуешь и слышишь и тревожишь.
Твоей бездонной воли
пространства пред тобою.
Не меряны ни болью, ни мыслью, ни судьбою…
***
Существо живое лишь изредка
а в промежутки непрерывно умирающее
разъедаемое опухолью слов
вот стал ты на мгновенье живым
и болью вселенской пронзила игла
откуда она, что такое
что за несчастнейшее
что за счастливейшее существо
вечно живой
страшно представить.
Благословенье удела нашего
покой созерцанье умеренность
редкие вылазки в жизнь
и вновь возвращенья в уют полужизни.
***
Когда-то плоть была такою мягкой, нежной
и как душа – с любою вещью слитой.
Доверчивость ложилась спать с надеждой.
Любая мысль была еще безбрежной.
И конь в прыжке еще не задевал копытом.
Был каждый миг и переулок – долог,
а девичья гроза была сестрою…
Прикосновений помню звездный полог,
ресниц горячих помню мрак и сполох
и шар живой, в котором нас зароют.
***
Тишина как промытый кристалл.
Ночь таинственно промелькнула.
Кто-то жить бесконечно устал
Чья-то жизнь только что затонула.
Это пар или берег речной?
Листья залиты бережным светом.
Нас смывает прозрачной волной,
внятной только от бога поэтам.
***
Еве К.
Речи столетий
и с Моцартом встречи –
вот что заполнит
выпавший вечер,
из рук моих упавший
и не попавший
и не перешедший
в узкие нежные руки твои.
А взгляд твой, темный и сумасшедший,
как крылья бабочки,
поднимающейся из крови.
***
Друг мой вечный,
нас сдружила непогода,
мы не добровольно подружились.
В узкой горловине смертной жизни
нас столкнуло общее теченье.
Бесполезно сетовать на время –
мы пронизаны его корнями,
мысли ткем из этой нервной пряжи,
дышим хроноса безумными ветрами.
Бесполезно сетовать на предков,
выстроивших сети нашей кармы:
подневольных нет на этом свете.
Волею своей себя мы держим,
эта воля жаждет насыщенья,
наслаждаясь, ропщет, попрекает…
Если б не хотел –
ты б не родился.
***
Тень двери
появляется медленно как сон.
Ветер очистительный
захлопывает книгу.
Танцевавший некогда чарльстон
вдруг утрачивает жизненную интригу.
Осыпаются его глаза как рощи.
Разбегаются за горизонт его фантазий огни.
И наблюдения его становятся все проще и проще
и неподсудными ни единой душе – его дни.
Он яблоко роняет со стола нечаянным жестом
и потрясенный долго сидит в никому не нужной тишине.
На полке дремлет никому не нужный мыслитель Шестов,
живущий ныне в никому не известной стране.
О, горе грекам, потерявшим Трою!
Прощаются парижане с опустевшими набережными Сены.
Растворились шаги за спиной и остаются со мною
медленно шевелящиеся тени и горящие стены.
***
Под шум дождя
я не ропщу.
Под шум дождя
я не ропщу.
Я лишь тебя развоплощу
и вновь тебя ищу.
Под шум дождя
совсем нельзя
бесповоротно быть не здесь.
Под шум дождя
я должен весь
уйти в серебряную взвесь.
Под шум дождя
я сам не свой
и я бегу сам за собой.
Я – в электричке,
я в бреду
по берегам пешком бреду.
По берегам своих затей
по берегам своих путей
бреду отныне босиком
вминая шум дождя песком.
Под шум дождя
я вновь могу
заночевать вон в том стогу
под шум дождя
под шум берез
под щебет моцартовых роз.
***
«Но все ночи и дни наплывают на нас
перед смертью, в торжественный час..»
А. Блок
Торжественного часа с нами нет
перед стремительностью смерти.
Мы ускользаем столько дней и лет,
из стольких вырываемся отверстий,
что странно было бы искать еще
какие-то сверхмерные досуги,
когда бы приплывали божьи струги
и ангелы садились на плечо.
Мы умираем, потихоньку, столько раз,
что уж не знаем, где оно – начало.
Чтоб умереть всерьез – нам этой жизни мало.
Как он летит – торжественный наш час!
***
«Давай ронять слова…»
Б. Пастернак
Владеть? Но чем? Что может быть моим?
Мороза нежность, снега баллюстрады?
Воспоминаний снежные громады,
где день мой безнадежно растворим.
Есть только музыка. Давай ронять слова,
ронять как сны – рассеянно и щедро.
И вот печаль, как жизнь, уходит в недра,
Ягайлов и Ядвиг невестится листва.
Мгновение – палач невидимых мгновений.
В колодце этом – смрад и оторопь и тьма…
И я б не выдержал, сошел, как век, с ума,
когда б вневременных не слышал песнопений,
которые не нам принадлежат,
но нам дарованы, как тайный слух и зренье.
Мы в них вливаем нашу веру в воскресенье.
А кто-то нежность льет в безмолвный этот сад.
***
Мы делаем возможное желанным
и потихоньку наполняем им карманы.
Мы пенье моря не в себе находим,
а просто отдаем себя природе.
И все фрагменты сути, все глубины
наполовину в нас, наполовину.
Мы ищем взбудораженною речью
чего-то нового; находим Встречу.
В ней сущее становится собою,
каким-то пламенем, а может быть – судьбою.
Мы делаем желанное возможным,
в кого-то претворяясь осторожно…
***
Я начал понимать стихи,
когда увидел, как легки
у Феофана Грека руки,
как бесконечно далеки
луга нетронутой реки
от беспризорности и скуки.
Я долго бороздил поля тоски,
пока почувствовал, как медленны стихи,
как вековечны и внезапны эти ритмы,
похожие на тайный гул молитвы.
***
Плоскость зеркала непередаваемо пуста.
Медитацию сочиняет слепой.
Линия за линией проводим с тобой,
начиная не с головы, а с хвоста.
Кого нарисует вездесущий Бог,
когда я исчезну из границ этих лиц?
Когда я смиренно-смиреннейше ниц
растворюсь в основаньи гробов?
Медленно-медленно кто-то выходит из сна.
Или молниеносно, как граница эпох.
Кому-то покажется: выдох и вдох.
Кому-то: зима и весна.
Забытое воспоминанье
В детстве
у меня были тайные связи с Селеной.
В полнолуние
я бродяжил по крыше дома,
всходил и спускался по стенам,
видел с закрытыми глазами…
Мама, со свечою, в белой рубахе,
боялась окликнуть, разорвать
мое странное общенье с кем-то…
Но об этом я узнал от нее много позже.
Сам же я ничего об этом не помню.
И порой мне трудно бывает в это поверить.
Но в последнее время я стал задумываться об этом.
Не столько об этом, сколько о подобном.
Тщусь отыскать в памяти развилках
свои возможные тайные связи,
те, которых напрочь не помню.
Что-то же со мной происходит?
Кто-то же живет во мне незримо?..
Лежу ли без сна, брожу ли –
пытаюсь припомнить что-то,
то, что было со мною когда-то,
то, что случилось может быть только что,
может быть вот сейчас во мне происходит…
Лежу ли без сна, брожу ли –
все ищу ту штольню,
по которой в меня кто-то приходит и уходит,
тот, кого не замечаю, не вижу.
Все пытаюсь вспомнить ту жизнь,
которой живу, но которая почему-то
от меня ускользает,
как постоянно забываемое воспоминанье.
Канун
Ты осталась одна.
Вынесли последний гроб твоего поколенья.
Куда они ушли? Что встретило их там?
Ты сидишь у плохо выбеленной русской печи –
одинокая одеревеневшая ворона,
и холод вымерзающего дома
медленно, но неудержимо входит в тебя,
стремясь пробраться до самого нутра,
до юности твоей, до детства твоего, до твоих
чуть еще тлеющих, как огонечки, грез.
Ты подбрасываешь угля, словно воспоминаний,
ворошишь кочергой – безнадежно одинокая,
седая, сгорбленная.
Напротив двери – большое старинное зеркало
в резной оправе. В нем за твоим
остановившимся взглядом бродит
в фейном отливе вороных волос
легкая веселая красавица…
На что она надеется?
Видит ли сквозь безъязыкое время старуху,
оказавшуюся в неведомом и ледяном?
Захлопнулось время.
Жизнь перевернулась. То, что казалось наверху,
оказалось снизу; то, что казалось большим –
оказалось ничтожным; и ничтожное внезапно стало
великим… Многое оказалось шуткой.
И ты сама себе стала чужою.
И если отнять у тебя твой облик и память,
то кем ты будешь? И не спутаешь ли себя с травою?..
Войди же, как когда-то знойным летом в реку –
в это роскошное замерзанье!
В этот хмелящий холод.
Впереди – обетованье. Ибо то, по чему тоскуешь,
всегда впереди нас.
Посмотри своим завтрашним зреньем
и ты увидишь свой новый юный облик.
Ты увидишь его вон за той легконогой красавицей
в старинном зеркале,
в этой анфиладе зеркал,
называемой временем, жизнью, судьбою…
***
Прощай, моя тихая роща!
Встречай меня, дальний.
Мой шаг все бедней, все короче,
желанья астральней.
Кто дышит здесь так многодумно
в беседах коротких?
Чье слово неслышимо так и легко и бесшумно
меж нищих и кротких?
Кто правит здесь дрожью берез и изгибами ветел?
Кто время полощет
как эту листву на откосе наш северный ветер?
Кто вымел межзвездную площадь?
Оставь же березу, синицу оставь и другое.
Себе же оставь только это движенье без края.
Себе же оставь только это большое иное,
что в синем концерте осеннем стволами играет.
***
Завтра ты уже не увидишь
трепетанья этих бархатистых ковриков…
Да что завтра?
Уже через мгновенье
бабочка вспорхнет –
непредсказуемая,
как смерть.
***
Ветер пахнет золою,
а пятки мне лижет песок.
Пятицентовою монетой
уходит в пространство занудство.
Гиацинты зачахли.
Как небо фундамент высок!
Избиенью младенцев
предшествует осень искусства.
Петипa переехал в Париж.
Или мы – в Петипа.
Бесконечное это сквалыжное лето.
Замедляет разбег, словно гордое горе, тропа.
И летит надо мной в полумгле
Ли Тай-по неодетый.
Сбросим бремя
и вместе отправимся спать.
Кто-то вытаращенные белки
протаранил сквозь воздух.
Все, что взято, однажды придется отдать.
Постарайся забыть навсегда
про земные пути и про звезды.
***
Из эха сотворенное –
не эхо.
Сухая прядь.
Я ускользаю в полночь.
Немые стены.
Пусть они немые.
Ткань сухожилий.
Все это бесценно.
Бессонно ветер проплывает рядом.
И ткет песок свои благословенья.
Невидимое вот что вот что вот что.
Виталище и угловатость вербы.
Вернется ли и что если вернется.
Немые стены и пустые вздохи.
Из эха мы не сотворим кумира.
Фонтан уснул хотя он нами брошен.
***
Мы не созреем никогда.
Нам этот климат не позволит.
Мы будем тлеть и гаснуть в поле,
пока отчаянья страда
не скрутит и не приневолит
к любви – вчера, сейчас, всегда.
***
Нет, тишина не в том, что все молчит:
река в долине, лес, туман вечерний
и первая звезда в зените надо мной…
А в том, что Пан полей, свирель стихий играет,
ондатра плещется, туман на грудь ложится,
шуршит трава и утка, взмывши, мчится,
трепещет каждой клеточкой живой…
Все говорит из глубины с такой свободой,
которая лишь моцартам доступна.
А к нам, немоцартам, приходит в смертный миг.
***
Лист ивы упал, я беру его плавно.
Утихла в крови неутихшая лава.
И рыжие слезы на солнце зажглись.
И тихому звуку сподобилась жизнь.
А кто эту плавную жизнь понимает?
А кто ее тешит, а кто принимает?
А голос Армстронга клокочет в вине.
Он нравится очень астральной шпане.
Я весь увязаю в бессмысленных дюнах.
Мне вовсе неведом полет Гамаюна.
Я даже не знаю, где право, где лево.
И с кем умирает моя королева.
Я даже не знаю, где ночи стихают
и с кем они плачут и в ком они тают.
Совсем неподвластен я тихому звуку.
На флейте Армстронга я славлю разлуку.
***
Вне времени звучит соната.
Вне времени звучит квартет.
Из временных тональностей изъята,
душа бросается из жизни жадно вслед…
кому или чему? названья нет.
Поймешь ли этот дерзкий переход
из вязи струн в другое, в мир другой?
Где напряженью дан иной исход,
чем корчиться как листья за стеной
опавших дней. Зол листопад ночной.
А там совсем иная ипостась.
Там бродит вне материи изгой.
Там вечность как котенок разлеглась.
Там помирились жизнь твоя с судьбой.
Тщету и небо помирил гобой.
В старом городе
Ну и что ж, что небо мглисто,
что сентябрь в одежке рваной.
Тем слышней у Нигулисте
из-за стен пожар оргaна.
Тем чеканней вязь фронтонов,
струны шпилей, даль порталов,
приютивших беспризорность
каменных веков усталых.
Тишью Бёрси выйду прямо
на Святого Духа церковь.
В граде рано, в граде странно.
Неужели день померкнет?
Площадь ратушная дышит
отрешенностью от буден.
И всему, что было прежде,
ты как будто неподсуден.
Скоро все, как миф, исчезнет,
и уйдет беспечный поезд.
Но пока нас в мире двое,
ничего не сделать бездне.
Непокорный Олевисте
землю тянет в поднебесье.
Ничего, что ветер мглистый –
тем слышнее сердца песни.
***
Кошка, огненная как лиса,
крадется по глубокому снегу.
И не за кем-то,
а просто так.
Да кто ж ее знает, зачем
она крадется, восторженно
распушив хвост, горящий на снегу,
вздыбив юную шерсть
и взахлеб проваливаясь
в почти метровых пуховиках сада,
где оранжево мерцают
неопавшие листья вишневых деревьев.
Кто ж ее знает, зачем она
раскачивает детские запорошенные
веревочные качели.
Зачем взлетела стремглав на скворечник
и сидит там уже второй час,
восторженно озирая все вокруг.
Рассматривая каждый предмет окружающих ее
дворов: старые тележные колеса,
случайных прохожих, дым из труб,
костры на горизонте…
Рассматривая с каким-то некошачьим пристрастьем,
с каким-то незвериным любопытством.
Да кто ж его знает, кошка ли это?
Вон как лукаво взглянула она на меня
своим огненно взметнувшимся
над сугробом телом…
***
То что было – то было уже.
То что будет – не с нами случится.
Исчезает в полете жар-птица,
просверкнув на живом витраже.
И останется с нами в душе
только то, что нам с юности снится.
Кто там, что там на вираже,
истончаясь, во мраке искрится?..
***
Андрею Тарковскому
О вечности попробуем спросить
у тех, кто знает, что она такое.
У тех, кто с детства обожжен тоскою
по первым временам, когда свивалась нить.
Они не могут что-нибудь забыть.
И потому смотреть в глаза им – страшно.
Как свет младенчества, в окошко льется брашно,
и этот слезный дар им – не избыть.
Мы будем плыть, мы будем плыть и плыть
и подбираться к мигу сотворенья,
пока не тронем вдруг начал волненья
и тот пейзаж до первоговоренья,
когда манило нас сильней всего – не жить.
***
Как врастаем мы в землю, о если б кто знал!
В тот случайный кусочек, что дан от рожденья.
Так врастает ручейник в межскальный кристалл.
Так врастает буддийский монах в механизм пробужденья.
Как нам трудно блуждать просто так по планете Земля.
Как нам трудно любить экзотических ветреных женщин,
когда слезы в глазах, а за ними шумят тополя
только маленькой рощи, чьи руки знакомы до трещин.
Ручеек, переулок, завиток дорогого виска…
Как нам мало здесь нужно! А сердце сжимает от боли.
Как нам важно лечь в землю возле родного леска,
где кончается поле и где начинается воля.
***
Мне тебя не увидеть –
я знаю, конечно я знаю…
Все же вижу тебя –
непрерывно, всегда и повсюду…
Вижу сны, сны как чудо,
и тут же их забываю.
Засыпаю в объятиях улиц твоих
и потворствую этому чуду.
Я не знаю, какая дорога к тебе.
Я не знаю, давно уж не знаю.
Только слышу как поезд,
мой лучший и скорый, уходит.
Во мне реки текут, и волна в них все выше взмывает.
Ах, какую мелодию шторм запоздалый выводит!
Мы с тобою встречаемся –
знаешь ли, знаешь ли, знаешь? –
каждый день в этом сне непроявленной
взвихренной жизни.
Ты не помнишь? О, нет, просто
старые сны забываешь.
Разве бабочка помнит
о снах своей ветхой отчизны?
***
Элегию дождя сыграй горнист.
Ты будешь безутешно тих и чист,
и по плечам твоим, по волосам,
по небесам твоим, по небесам
вдруг поплывут такие облака,
что охранят от всякого греха.
Элегию дождя сыграй трубач.
Пусть позавидует тебе армстронгов плач.
Пусть будешь ты внезапный поворот
к тому, что нас за грешным миром ждет,
к тому, что в нас бредет издалека
и так зовет, как ветер и тоска.
Элегию дождя сыграй флейтист.
То не китайской ль флейты чистый свист?
То не дорога ли в горах к монастырю?
Я все, что есть, отдам поводырю;
пусть он ведет меня, слепца, в безумный край.
А ты флейтист на флейте гор играй, играй…
***
Неужели мне не написать ни единой картины?
Боже мой, какая тоска!
Зарастают мои живописные сны паутиной,
и дорога становится неодолимой и длинной,
и разбухшая мысль превращается в тень паука.
Сколько цвета приходит в глаза и напрасно уходит.
Сколько гордых идей
безысходно в уме день за днем колобродит
и грунтовку холстов потихоньку выводит,
превращаясь в бесцветную тень.
Тень ума окруженью подвластна и долгому тленью.
Беззастенчиво эхо высот.
Я питаюсь безвкусицей снов, дребеденью.
Несварением болен и бешеной ленью,
уподобиться жажду живому растенью,
наверставшему жизней пятьсот.
***
Человек так мало успевает.
Но – Иванушка – ничуть не унывает
от того, что успевает лишь родиться,
истомиться да воды напиться,
да увидеть в дальней дали зори,
поклониться мысли сине морю
и, на звезды насмотревшись до рассвета,
вдруг понять, что нет ни тьмы, ни света.
***
Последняя осень
на этой земле опустелой,
где медленный ветер
рассеивает имена.
Последнее слово
быть может окажется
первым –
желанным и собственным,
сливающим времена.
Немыми мы путь свой прошли
и себя не сказали.
Как осени этой,
тебя я коснулся чуть-чуть,
совсем не заметив,
как травы твои иссыхали.
И сам я истаял
как этот межоблачный путь.
***
Одно – увидеть в зеркалах мгновенных
свой лик приватный, перемен ничтожность,
всю пошлость счастья, до которого так падка
наша мечтательность. Другое –
вдруг обозреть внезапным диким чувством
все дерево вочеловеченной природы,
в которую вошел ты как преемник
ростком и почкой. Одно – в мгновении
мгновенным восхититься. Другое –
увидеть тайный свиток
времен, свиваемых как небеса
свиваются на древних фресках
ангелами с обликом рабынь прекрасных
или прекрасных андрогинов.
Мгновенье может стать стеной, а может –
дверью. Мы не владеем, это нами мыслят
и нами длят и нами созерцают
и нами проверяют зрелость плода.
***
Вижу: тает в окрестности
чудо меркнущих глаз…
Древо тает в древесности,
чувство тает в безвестности,
чей-то замысел – в нас…
***
Все, что коснулося нас,
коснулось случайно.
И это, скажу я вам,
тайна
коснулася нас.
***
Шевеление усиков слов
я принимаю за мысль.
А это просто шевельнулись
усики слова,
пролетавшего мимо.
***
Что такое река? что такое туман?
Что такое бессмертная плоть?
Неуловленный мглится великий обман,
облака уносятся прочь…
Что тебе до пустого мерцания сфер,
до блужданий пурги и мги?
И зачем в тишину эту руку простер,
если в сердце не видно ни зги?
***
Грустно, мой милый.
Грустно, мой нежный.
Нас покидают наши надежды.
Шорохи глаз отцветают, как липы.
Юностью нашей мы позабыты.
Ждали нас зря и царевны, и страны.
Голос свой слушаю – слабый и странный.
***
Нет, не хотел бы знать
о чем поют рыжие сосны.
Пусть они тихо поют.
Нет во мне любопытства
к внутренности прекрасной вазы.
Пусть ваза тихо сияет.
А твое сердце…
Оно не ваза
не шорох сосны
не голос скрипки
и уж конечно не игрушка…
Вхожу в эту березовую рощу.
Стою перед свеченьем берез
как в храме.
Не трону изнанку вещей –
тайну Божью.
***
Да кто ты, бог мой, чтобы петь себя,
когда в тебе колодец снов дымится,
где образ дна бездонного слоится,
непостижимое на блики лиц дробя…
Ты – голос недр и лона постиженье.
Свистулька между небом и землей.
Костер необъяснимого волненья,
чернеющий алмазною золой.
***
Околел бы как пёс,
если бы не полушубок отца.
Как он там?
***
Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь…
В магичность древнюю, вершащуюся днесь,
где твой простой напев – благая весть,
которую как родину спасаешь.
Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь.
Ты задыхаешься над ритмом и строкой,
в которых шум дождя, зарницы над рекой
и дрожь огней в ночи, которые листаешь…
Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь.
Ведомый зовами, ты следуешь всему,
не ведая зачем таскаешь, как суму,
простор и сердце, по которым изнываешь.
***
Гоголь
голь перекатная
гога гиль ноль
ветхозаветная ватная
нижется епитрахиль
Препроводи меня к Северу
выведи меня в epohe –
Русь моя безответная
невыносимая детная
в ситцевом смерти платке.
***
В отрешенной хрипотце валторны
слышится блаженная тоска.
Это чью-то жизнь уносят волны
с белого прибрежного песка.
Это смерти весть летит по ветру.
Гончей по полям земным летит.
Гончих псов в полях осеннелетий
созывая, рог Времен трубит.
Если бы вот так же отрешенно
каждый день лететь по воле бездн…
Но без нас уходят в море волны
и валторны царствуют окрест.
***
Это серое небо
и серый дождь,
если однажды войдут в твои глаза,
то уже не уйдут.
И ты скажешь
сам себе:
ничего не случилось,
это праздник закончился,
это жизнь прекратилась,
не печалься, просто взгляни:
лист мироздания желт.
***
Мы еще не скоро станем речью,
мы еще не скоро станем словом,
мы пока доносим тел увечья,
выбродим душевную полову.
Мы в пути не раз еще истлеем,
притворясь то бабочкой, то тенью,
то святейшей кротостью растений,
то змеиной негою и ленью…
Выболит до каждого извива
наша ненасытная телесность.
Лишь тогда душа, бездонно сиротлива,
вдруг войдет в неведомую местность…
***
Нет ничего, что было бы не мной.
Я – весь с тобой, я – весь с тобой.
Я – этот шар слепяще-голубой
и глаз твоих, и слез твоих прибой.
О, милый мой, я – скепсисом промыт,
я вылизан бархоткой Чжуан-цзы.
Я десять раз растерзан и убит
и все же я – восторженность лозы.
Я безнадежно-очумел и тих,
я – песнопение ничьей воды.
Я – вдоль беды, я вдоль беды застиг
зеленую застенчивость воды.
Утраченное – не по мне, а ты –
кто ты, мой друг, признайся мне – кто ты?
Я – лепет твой, я – голос немоты.
Я – жаркий сон бессмертной наготы.
***
Уйдешь, а что останется?
Лишь горстка глупых слов.
Да пустота-красавица
да чистота костров.
В гостях у абсолюта
Поэма
Флейта снов
Вот мой костер. Листва шипит и обдает оранжем.
А следом – дым столбом белесым к небу,
прозрачной нежной ватой. И это – все, и нет листа.
Лишь ветер холодной осени поет свой вольный гимн.
Воспоминанье о листе уйдет на небо. Червяк,
проползший по нему когда-то, едва ли к небу
обратит свой взор…
О, если б видеть мир через кристалл совсем
прозрачной влаги, а не сквозь этот едкий дым
забот, волнений, страхов, сквозь туманность,
сквозь блики снов, уныний и болезней, сквозь хаос
опьянений мутных, споров, всех тех крючков невидимых,
но острых, к которым подплываем в вечной жажде
и, жадные, цепляемся с разбега. Крючки соревнованья
и тщеславья, погони, спешки, любопытства, торга
и суесловия грошовых выгод и зависти и зависти
безумной… И вот сквозь этот мрак нагроможденья,
сквозь всю эту запруженность собой, своим
взъерошенным, нелепым скарбом,-- мы смотрим, думая,
что видим…
О бедный червь – заметил ли ты лист?
Его упругость, а потом трескучесть, окраску
нежности и хрупкости земной? Его пленительную мглу,
приговоренность, шептанье о корнях, несуесловье,
непроданность и в прах уйти желанье?
Заметил ли глаза его, как сон, и мерное ресниц
земле шептанье?..
Да был ли кто замечен на Земле?
Замечено хотя б одно Прибытье?
Кто встретил здесь кого? Кому был нужен гость?
Все – гости, все – в тоске. А место встречи – страх…
Да был ли явлен кто? хотя б одна волна,
хотя б один мотив не спародирован,
но принят так как есть он? не искажен
безумной свистопляской в глазах твоих?
Где это Око, нежащее лист
и помнящее вечный его запах,
утраты, скорби, мифы его сердца
и бездну этих меркнущих мгновений?
Но если мы владеем лишь мгновеньем, одним единым,
то тогда оно – палач… И что же видим мы?
Лишь бред души. И грохот самых близких катастроф
не слышим из-за флейты давних снов.
Загадка дерева
И вот ты встретил ту, что целовал без счета.
Ты утомился уверять себя в любви все столь же пылкой,
и лед уже сковал ее черты, утратившие безоглядность
птицы, летящей в никуда из никуда.
Ты привязал ее, как вещь, к стенам и людям,
к обоям, холодильникам, привычкам,
к словам и оборотам стертой речи, к ее родне,
гримасам серых будней, к делам так называемым
и планам, к желаньям, магазинам, развлеченьям,
к всему тому, что знаешь наизусть…
Ты поместил ее в своем потешном мире
как азбучную истину, как гамму, как тот этюд заигранный –
прекрасный, волнующий когда-то и живой…
Мой бедный ближний, ставший мне предметом!
Один мне служит креслом в час раздумий,
к которому приложен чай и кофе, другой –
вольером слов моих и мнений, кафедрою – третий,
четвертый – зеркалом моих пристрастий, достоинств
мнимых льстивым отраженьем, пятый – попугаем,
о котором плачут, когда утерян, лучшие – собакой…
Да, кто-то рад плевательнице, кто-то – трости,
кому-то некуда воткнуть булавку…
Ты стала мне подушкой мягкой, нежной и легким,
самым верным опахалом, в жару – прохладным ветром,
в холод – солнцем. Ты утеряла ясность очертаний,
ты растворилась в облике вещей. Я не замечу,
если выйдешь в полночь и не встревожусь, если вдруг другая
душа войдет под той же оболочкой…
Скажи, ты слышал, чтоб кого-то волновала
загадка дерева, маячащего с детства под окном?
Ты слышал, чтобы кто-то
так целовал кору его, как кожу
у девушки, как лба ее – ветвей, ствола касался
и чуда ожидал? Кто ворожить пытался летней ночью
и яблоне о яблоках сказать
и вслушивался до рассвета в лепет
ее листвы и эту ласку
благоговейно, робко принимал?
О нет, не романтические дали!
Всего лишь жаркое холодное вниманье.
Что держит звук, летящий без крыла?
Искрится небо: солнце бьется в звезды.
Мы приникаем к голосам друг друга
не как к звучаньям вечного оргaна,
чьи тыщи труб – о Боге и от Бога…
Уходит тело как корабль пустой…
Что мыслит бабочка, пронзенная булавкой
из самых благородных побуждений? И как душа
ее теперь с душой убийцы? Сумеют ли, поняв,
любить друг друга?
О невниманье, где вниманье – всё!
Уметь не видеть, видя очень ясно.
Быть неизменным, изменяясь явно.
Пронзительно невнятицу нести.
Быть вместе с миром, отрешась давно.
Дождя касаться, не взглянув в окно.
Неведомая земля
Ты встретил ту, что целовал без счета.
Казалось, ты привык и нет уж слов
в твоем пообветшавшем словаре.
Ты бегло прикасаешься, заране
предвидя каждый жест. Она – твоя,
ты этим всё сказал, признав ее пустую принадлежность.
Но вдруг на вас летит, сверкая, странный ливень,
и ты забыл бежать куда-то;
не понимая, видишь чей-то свет
и губы чувствуешь, которых в мире нет.
Ты вынесен волной на свой высокий берег.
И недоверие ушло – одно доверье.
Ты чувствуешь вплотную пред собою –
вселенную: распахнутой, нагою…
Так близко-близко всё, что некуда спешить,
все – рядом, только зачерпни ладонью.
И проведи по этим волосам блестящим,
как в первый раз; запомни только это,
забудь свои усталые сомненья.
Ведь в первый раз так близко-близко всё.
Впервые после детства.
Ты трогаешь руками бесконечность, так – каждый раз.
Ну можно ли познать хоть что-то? Здесь новое,
неузнанное пламя в глазах играет кончиком фитильным,
здесь веки венчиком цветочным, здесь смысл
бессмысленно искать, здесь зрелым кажется
один лишь прошлый час. Но ты его забудь.
Мерцают звезды в мокрых ветках липы,
и намокают улицы концы сквозь шелестящие
стволов утесы, и странные блестящие зигзаги
ветвей и мыслей, сопряженных разом
с намокшим небом и уютным мраком.
Уже светает – дождь скользит на плечи
и на ресницах замирает капля.
Какое неизвестное волненье вокруг бушует!
Стoит это видеть! И стoит понимать его пытаться.
И разве не нова всегда Она?
И этих мокрых веток крутизна и ночь без сна
и сон без этой ночи. Попробуй повторения найти!
Мы повторяем формулы и плачи – заклятия
от этой зябкой жизни, катящейся по вымытым ресницам,
а между тем… Я вновь ловлю твое волненье, губы.
Ты снова моя терра инкогнuта…
Распутье
В домах пустых умолкшие закаты.
Глубинным светом высвечены геммы.
Лежат, утраченные, в забытье, громады
пустых столетий, взятых сквозняками.
Что ж, опирайся на руины эти,
когда не хочешь сам стоять и слушать
вот этот ветер собственной щекою,
а хочешь эхо извлекать из скважин,
полусоженных башен, подземелий,
глухих тоннелей и реторт старинных…
Ты волен быть чего захочешь тенью
и к жадному стремиться поглощенью
чужих просторов и чужих вершин
и истин, мчащихся со скоростью машин.
Куда ж нам плыть?..
Панагия
К кому идем мы в гости со свечою
дорогою и шумной и богатой,
не замечая рядом Диогена,
тем более безумного Сократа?
И возвращаемся с большой охапкой хлама
и с жадными голодными ноздрями.
Мы непрозрачны, потому – незрячи.
И наше тело тоже орган зренья.
И наши руки слепнут от желаний.
И наши замороченные ноги
как кони не найдут домой дороги…
Куда ж идем мы в гости со свечою,
когда вокруг всегда сверкает полдень
и каждый миг в разгаре литургия?
Повсюду стены, прячущие путь.
И скорбная на стенке Панагия.
Кто у кого в гостях?
Пустынных истин вымерли слова.
Ты, обветшавший колокол на скрепе,
висишь без языка не в храме – в склепе.
Коза пасется, и пастух не спит;
задумавшись, он как дитя сопит.
Течет, струится истина без звука.
От кобелька бежит, линяя, сука.
Вздыхает, заблудившись, домовой
и шевелит мерцающей листвой.
Кто у кого в гостях? звезда и ветер
и человечий шепот на рассвете,
и голос моря, выплывший из скал,
и безъязыкость храмов, и тоска,
бредущая и ищущая чуда,
и пес заброшенный, издохший как паскуда…
Кто объяснит беспечный хоровод
и праведных, и целящих в живот?
Пастух наивный, грезящий без смысла,
над пустотой провис, как коромысло
меж небом и землею; время спит.
Нет завтра, нет вчера. Петух кричит
как вспыхнувший во мгле костер…
Цезарь-мышка
Опустошение себя – к себе нас манит.
Мы закрома транжирим понапрасну,
не ведая, куда уходит влага.
Не ведая, куда зерно ложится.
А что до всходов… Тут нас нет и вовсе.
Мы грезим о нечаянном и странном.
О перекрестках, где рыдает гений,
о знаке алефа с его ключом волшебным,
о шхунах, где магичны паруса.
О Пикассо, который нас напишет,
о людях Беловодия бессмертных,
которые нас выведут в астрал…
Мы дети до конца и детское нас тешит.
Но абсолют решителен как Цезарь!
Он непрерывен, как волненье волн,
как вихри пыли звездной в телескопе.
Он в чем-то грозен, в чем-то тих как мышка.
И ты его попробуй отыскать,
когда он игры водит как мальчишка
и на успех ему бездонно наплевать.
Так пусть, безумея, бежит за ним сердчишко!
Саксофоны неба
Вот мой костер. Чего еще искать?
Как вата дыма, завораживая, льется!
Стволы молчат о том, что все вернется,
все, что захочешь сердцем приласкать.
Мы как магнитом все вокруг тревожим,
влечем, отталкиваем, убиваем, множим…
Не стрелка компаса, а сам большой магнит –
твоя тоска и сердца гул и ритм.
Как гон любви, тоска по абсолюту
здесь не смешна, ведь здесь в одну минуту
пересчитаешь ты вокруг стволы,
которые как моря вал белы,
услышишь шорох вечный и тревожный,
всеведущий, покорный и надежный.
И саксофоны неба и оргaны
ты вдруг услышишь, притворившись пьяным.
И зазвучат в тебе немыслимые хoры –
холодным воздухом промытые просторы.
Вот медленно накрапывает снег.
Ворона царственно стремит по полю бег.
Уходят в землю сны былого.
Но день перед тобой – не тень, а чье-то слово,
еще никем не сказанное вслух.
Как тихо здесь! Костер,
отговорив и отшептав, потух.
1983 г.
Возвращение восточного ветра
***
Фантастические дали.
Мы с тобой не всё сказали.
Полумесяцем луна.
Нил течет под нами синий
и зеленый, черный или
крокодилово-большой.
Мы с тобой как будто дома.
Нам с тобою незнакомо
чувство памяти другой.
Нам другой планеты чувство
затмевает память густо.
Память нежити простой.
Мы не можем быть собою,
потому что с пустотою
поселился мелкий страх.
Звездам и морям навстречу
пирамид мы слышим речи,
и в ночи молчит аллах.
На колени встанет кто-то,
чтобы звезд услышать грохот,
чтобы жизнь ушла в песок.
Нил течет под нами черный.
В глубь земли уходят волны.
Что-то смотрит нам в висок.
***
Сколько бы ни пел нам, покачиваясь, синий крест,
мы не слышим этот звон.
Мы вероятно вообще не из этих мест,
и пеньем мы не называем стон.
Синяя птица Тракля пересекла наш двор,
вымощенный брусчаткой посреди средневековых шпалер.
Но как поймать ее, если ты не вор?
Как пройти по двору, если у тебя нет манер?
Каждое дерево слышит только слышимое ему.
Шепотком доносится к нам ниоткуда слово.
Я во веки веков смысла его не пойму.
Я не вижу движения даже руки простого.
***
Блаженная суть не становится меньше блаженной,
когда мы уходим под воду, в песок.
Я слышу две ноты гитары ночной и полдневной
под небом, чей край и прохладен, и чист, и высок.
Кто ловит меня, пусть уловит скольжение рыбы,
чей хвост промелькнул высоко в облаках.
Я время беру словно льда колоссальные глыбы,
которые тают в моих колоссальных руках.
Как холодно время и как горячи мои руки!
Как миг этот странен, когда мы друг с другом сошлись!
Мы мерим блаженные штольни безбрежной космической скуки,
а нас промеряет блаженно кудрявая дурочка – Мысль.
Восточный ветер
I
Неустанность восточного ветра поразительна.
Он дует уже столько тысяч лет!
Его дыхание неостановимо-решительно.
И потому нам иногда кажется, что восточного ветра нет.
А в эти мгновения он пронизывает нас еще сильнее,
выдувая из нас целые, решительно никакие, миры.
На вершине горы мы кажемся ветру умнее,
потому что он дует там с незапамятной поры.
В долинах жизнь идет совсем другая.
В долинах восточного ветра почти нет совсем.
В долинах восточным ветром детей пугают.
А умы зажигают искрами столкновенья систем.
Восточный ветер так далек от нас, что это
ему по-видимому до конца его дней не простят.
Восточный ветер приходит с постоянством света.
Но его никогда не увидит наш взгляд.
II
Восточный ветер такую лавину снов накатывает, что
только и успеваешь рыскать по каталогам.
Память так неразборчива, что миллионы листов
рассыпаются просто так по бесконечным дорогам.
Сонный товарный вагон застрял на станции Ив.
Речка течет облучённая лучниками Китая.
На ветке сонного дерева, рот изумленно раскрыв,
мальчик, забыв про растения, в созерцаниях тает.
Кто принесет нам известие из этого края краев,
где патефоны из моды вышли столетий как двести,
где шербурские зонтики и Катрин Денёв
плавают в море забвения с Эвридикою вместе?
С лучниками Китая кто неразлучен был?
Кто забывает без устали те и эти просторы?
Сколько высохших рек в жизни ты переплыл?
Сколько тихих долин вдруг превратились в горы?
Ветер, ветер, ветер, восточный ветер не спит.
Не шелохнется ресница на оке его господина.
Никто никогда не услышит, как сердце его болит.
Никто никогда не увидит его распятого сына.
III
Пагода затерялась в невысоких горах.
Там неподалеку затаился монах Ю.
Впрочем, не затаился: себя обрел.
У монаха Ю – прорехи в штанах,
ночи без снов как у волшебника из Гель-гью,
ива у ручья да пара возле хижины жердёл.
У монаха Ю – непостоянство утех.
Он носит воду да собирает хворост для костра.
А еще он медленно луну растит.
Монах Ю хотел бы утешить всех.
Но только сабля его еще недостаточно остра.
И озеро молчит еще, которое его простит.
Монах Ю день и ночь собирает росу со всех в округе трав.
Он лечит деревья, сколько сил хватает; кланяется ветрам;
а еще он любит под дождем стоять.
Монах Ю лишил себя всех гражданских прав,
давно забыл про всяческий стыд и срам,
и никто не заставит его мысли течь вперед или вспять.
Монах Ю фантастически глуп.
Под облаками он так поглупел,
что не смог бы даже досчитать до десяти.
Ему кажется, что центр мира – его собственный пуп,
что бог до земли добраться еще не успел
и что без помощи трав нам до небес никак не дойти.
Пагода затерялась в невысоких горах.
Неподалеку возле хижины играет на лютне ветер, а не бородач.
Как его пальцы хороши!
Они не знают, что такое восторг и страх.
Перед ними не стоит монблан задач.
А в окрестностях сердца монаха Ю вы не встретите ни души.
IV
Пусть скажет мне каждый,
как осень стекает по желобу крыши.
Кто выше меня, пусть о мне намекает
тому, кто нас выше.
А впрочем, зачем это всё,
зачем пылесосы,
в том мире, где нет ни пылинки,
где неба откосы
так медленны, так величавы, внезапны,
как детские капли на коже,
как лунные пятна.
Оставьте меня посреди одинокого мира,
где есть только сосны.
Их несколько штук, они делают ветер
на склоне откосном.
А рядом в долине деревня тиха и недвижна
укрылась меж гор словно в детство.
О, как здесь некнижно!
Забывчив я здесь, словно не был никем я еще
и конечно никем и не стану.
Купите мне холм и растрату корней
и верните меня этих трав океану.
***
Нипочему, ниотчего.
Я только вижу, что хочу.
Я только вижу, что хочу.
И трепеща не трепещу.
Во глубине сибирских вод
блуждает неть прилунных дев.
Незаколоченная дверь.
Неопустевшее окно.
А где-то медлит, медлит зверь.
И я блуждаю там, не здесь.
Меня никто не ждет вон там.
А здесь я тоже никакой.
Во глубине прилунных вод
творится нечто просто так.
Я паруса готов поднят.
Но невозможно кем-то быть.
***
Что пользы – нечто знать и обмануть себя?
Я двигаюсь вдоль стен, скольжение любя.
Я двигаюсь вдоль стен, вдоль стен, вдоль стен, вдоль стен.
И кто-то вне меня меня постиг совсем?
Я помню – Тютчев бел. Я помню – Тютчев был.
Он как-то это всё нечаянно любил.
Той кромкою души, похожею на ель.
Вечно-зеленый бред, вечно-зеленый хмель.
Нечаянно войти. Нечаянно уйти.
Но где тот сноп огня, который был в пути?
***
В молитву уйти не всякий может.
Молитвенность зги тревожит.
Невесел летает кочет.
Пурга в небесах нас хочет.
Мой скрежет – не стан лебединый.
Не хлебом живы единым.
А чем еще живы – не знаем.
Друг друга пургою пугаем.
Пурженье едва ли бесследно.
Живи, моя радость, рассветно.
Я знаю, что путь твой без пятен.
Хоть бред наш все так же невнятен.
Ошибка ли то, что нас нету?
Так вышло – очнулись до свету?
О нет, мы еще не проснулись.
Мы брендим и трендим вдоль улиц.
Мы входим в слова, как в колодцы.
И тот, кто вошел,-- не вернется.
Останься же ты, моя радость:
о снов внесловесная сладость!..
***
Несуществующих людей больше, чем существующих,
и об этом знают если не эти, то те.
Попробуй рассмотреть лица людей танцующих.
Попробуй уловить мерцание ангела в пустоте.
Шелест его крыл в тебя войдет без помехи,
если в тебе есть пространство для его невидимых дел.
Если ты готов простить его непозволительные, нелюдские утехи.
Если твой внутренний страж ослепительно бел.
А что завтра? Завтра будет все тот же тихий дождь и сырость.
Быть может утонет даже твоя роща в тумане.
Понаблюдай за тем, как снисходит на тебя чья-то милость,
как оживает твоя тоска в этом бьющем с небес фонтане.
***
Если я сплю-сплю-сплю-сплю,
то должен ж однажды проснуться?
Мир зачарованный спит,
дожидаясь меня.
Так дожидалась царевна
своего невозможного принца.
Так дожидается смерти
во дворе детвора.
***
Когда я начинаю лист,
то он конечно никакой.
Когда страницу я беру,
она стремится в никуда.
Переворачиваю их,
но сам не знаю, для чего.
Тем более решать – куда –
непозволительнее всех.
Страница чистая лежит
как снегом застланная ночь.
И нету в мире никого.
И завиток чернильный – грех
Адама или же еще
кого-то раньше всех начал.
Кто до греха нас замечал?
Кто нас венчал?
Кто нас встречал?
И где был храм?
И где порог?
Как чист был лист!
И был он Бог.
***
Какая тревога, какая тревога, какая тревога!
Я место у бога, я место у бога, я – место для бога.
Кидает меня как пушинку немереный ветер,
уверенный ветер, над миром вер ветер.
И падаю я то в лощинку, в ложбинку бывает,
бывает мне небо с овчинку.
А то вдруг я камнем под небом широким, глубоким
дышу на рассвете.
Когда бы вы знали, как камни привольно здесь дышат.
И как их здесь слышат.
Как слышат их сверху,
особенно ночью.
И каменный путь их короче, короче, короче.
И дар их бесслезный –
намеренно вольный, уверенно вольный.
Я – пастырь у склона, я – пастырь у склона,
но где мои овцы и звери?
Не слышно их воплей, не слышно их флейты,
не слышно их стона.
Я бедный пастух без отары, без стада, без луга.
Брожу я без веры, без веры, без веры.
Не знаю, я – юный,
не знаю – больной или старый.
Не знаю я, где пролегает в пространстве заслуга.
Я чувствую только, что видеть мне надо – без глаза,
что слышать мне надо – без слуха…
***
Я дам тебе лунного голубя.
А может быть юного Гарпия.
Иль выточу юношу голого
и дам ему имя Моцартия.
И лунные пальцы протянутся
во мраке печального облака.
И области сна безначального
прольются как звездные волосы.
Какая печальная линия.
Гудки паровозные ссорятся.
И волосы мокрые, синие
бродяжат, волхвуя бессонницу.
Волхвы приходили, но праздные.
Волхвы проходили, но мимо всё.
И лунные пальцы прекрасные
напрасно над крышей толпилися.
Я лунного голубя выращу,
не буду бессмысленным сонею.
И, как идиот – кататонию,
полнеба за бороду вытащу.
Город в деревне
I
В травах лежу.
Любуюсь долиной.
Вот так бы жизнь провести.
II
Перейдя перевал, бреду по высоченным травам.
Вот и тропинка исчезла.
Слышу, как где-то неподалеку дышит медведь,
за мной наблюдая.
III
Брел я вдоль кромки села, размышляя о сущем.
Мужик с телеги мне вдруг:
– Здесь ничего не найдешь.
IV
Рассказывают мне сельчане о том, чтo там – вдали, за третьим перевалом:
там ты такое найдешь, что дай бог назад донести.
Как будто я уже не там.
V
Луна затмевала звезды.
Было похоже на смерть.
Но как прекрасна она!
VI
Берег озера молчит, молчит вода.
За день над озером сменилось тридцать погод.
Облака непрерывно играют свой джаз.
VII
Рыбка, взвиваясь на моем крючке, так мне кричит, так мне кричит.
Вся ладонь в ее экскрементах. Далее – смерть.
VIII
Рак, заметив, что я тихо на камне сижу,
выплыл и в солнечном свете
подал мне обе клешни.
IX
«Ничегошеньки нет в моем доме – только прохлада
и душевный покой»,-- сказал Исса.
Боже ж ты мой! В доме моем столько вещей!
Х
Я за улиткой следил наверное минут сорок.
Кто его знает, сколько эонов
она между тем прожила.
XI
Кто-то из древних японцев заметил улитку на склоне.
И с тех пор она всё ползёт…
Наверно, уже в облаках.
XII
Я дачу снимал. В обширном дворе
общался с семейством.
Вернулся домой.
Уже второй месяц вспоминаю овчарку.
XIII
Гору сгибая как лук,
увидел бег сосен с вершины.
Ветер восточный подул.
XIV
Спускаюсь по жаркому склону горы.
Сонмы кузнечиков из-под ног.
Так мои годы летят.
XV
Вышел ночью во двор.
Звездные сосны лунят.
Это точно тот свет.
XVI
«Бедные звезды! Им места нет в небесах –
так сияет луна…» – Дэй-кин некогда пел.
Точно все то же я чувствовал ночью вчера.
XVII
Под корнями громадной ольхи
ключ течет с ледяною водой.
Почему здесь лягушка живет?
XVIII
Я написал б тебе письмо,
но только тихое.
Я молчаливое письмо бы написал.
Но где мне взять кусочек чистой тишины?
И где найти мне молчаливое молчание?
Я выстригу тебе фрагмент луны.
XIX
Если уж бормотанье ручья
ничего тебе не говорит,
то тогда ты мертвее
этого каменного валуна,
поросшего бархатистым зеленоватым мхом.
Этот камень так внимательно
день и ночь слушает речи ручья.
ХХ
Выйдя из хижины в ночь,
я оказался в Смерти:
Луна из-за сосен светила,
доставая до звезд.
Не было звуков, движенья.
Не было тишины.
Времени не было.
Да и пространства – тоже.
В чем же я находился?
Если б я это знал,
я бы знал тайну Ночи.
Я бы знал, почему
силу утратили вдруг
смыслы шумного Дня.
Я бы знал, почему
всех прекраснее Смерть,
обратившая нас
в этот хмель между звезд.
***
Очнись
и вернись сюда,
ко всем этим, еще тобою
не замеченным богатствам:
вот чашка, вот оконный переплет,
вот горшок, а в нем цветок…
Они кланяются
и приветствуют тебя.
Взгляни в лица послов.
***
Люди ходят вокруг меня, ходят.
А сам я как будто стою на одном месте.
Они как будто чего-то ищут.
А я как будто бы не могу понять, где я.
Они говорят, говорят, а я не могу понять:
где я это когда-то слышал?
Или наоборот: это бормотанье вокруг – словно лай собачий.
Кто-то завел этот театр однажды,
и все зашевелилось, заиграло,
куда-то забегали люди,
как будто кто-то научил их этому неприхотливому сюжету,
у которого будто бы есть цели и смыслы.
Стою рассерженный и зачумленный.
Мне никто не дал никакой роли.
Стою, слушаю, головой верчу
посреди бескрайнего неба,
которое и небом-то назвали случайно.
Так, какому-то актеришке пьяному
в голову взбрело словечко.
***
Ты говоришь мне: сядь и напиши Книгу,
зачем тебе крохоборческие комментарии к тому и сему,
ко всем бесконечным частям чужих суждений о мире;
возьми быка за рога и опиши свой собственный мир,
грохочущий в тебе подобно небесной сфере
или тишайше дремлющий наподобие тумана в долине.
Так ты мне говоришь, призывая сообщить нечто,
что не будет общим местом, а будет местом частным,
словно усадьба, простоявшая за высокой стеною несколько столетий…
Я слушаю, слушаю тебя и думаю о Книге,
в которой мы с тобой сидим, словно за высоченной каменной стеною,
высунув головы даже не из пространства меж страниц запыленных…
а из пространства меж двух громадных буквиц,
которые нам никогда не понять
хотя бы уже потому,
что никогда во весь рост не увидеть…
***
Словно полный-полный кувшин
мы несем в руках свою судьбу,
боясь его расплескать.
Но потом так опьяняемся далью,
что забываем о кувшине и
однажды вдруг замечаем,
что он совсем-совсем пуст…
И тогда мы спрашиваем себя:
так в чем же отныне наша судьба –
неужели в том, чтобы нести совершенно пустой кувшин?
Но тогда кто здесь кого несет?
Мы – эту пустоту?
Или же эта пустота – нас?
***
Знаете, на чем все ловятся?
На красноречьи.
Говорят: красноречивый человек,
красноречивый поэт,
красноречивый жест…
Но я заметил:
того, кто умеет слушать,
не обманет красноречие Моцарта.
***
Горе, горе! Как будто душа моя мимо проходит…
А я сижу в стороне, на глухой чужбине,
сижу, забившись в угол, боясь коснуться света.
Как будто сижу зачумленный,
как будто весь охваченный своим телом,
боясь коснуться души, мимо тихо идущей,
боясь узнать, что моя душа существует тоже.
О, обезьяний царь! Пляши на дереве свой танец!
Из моего мрака я ничего не вижу кроме чуда света.
Но какая странная эта планида: быть все время нищим
и упускать царственные мгновенья касаний.
Какая царственная это земля: прикосновение глаз, тебя узнавших.
О, узнан ли кто в этом полумертвенном жизненном полумраке?
***
Каждое мгновение может стать последним.
И это не бредни, совсем не бредни.
Веская сила входит в меня как дождик летний
и омывает мой мозг, как будто я зверь в берлоге,
забывший что-то; самое важное на этом свете…
И это что-то нам никогда-никогда не вспомнить.
Даже если перелистать всей жизни пухлый томик.
О бедный-бедный не Йорик: зверь-дальтоник!
Самое важное – быть может, цвет
магнитно-алый и бирюзовый,
в котором, как в сейфе, заперты
твои наивысочайшие, наисладчайшие зовы.
***
Все это так примитивно, как сказ.
Как яблочный Спас, спасающий яблоки жизни
от хвороста дней.
Как яблоко, взрезаемое недрогнувшей рукой.
Как сам покой,
восставший вдруг из ничего
подобно младенческой улыбке.
И голос скрипки
доносится не из сарая каретника
какого-то там допотопного года,
но из самого свода.
И сыплются струинки дождей
на лики не спасших никого вождей.
О примитивность, здравствуй!
Говорю я голосом почти что восхожденья в рай.
И яблоко кидаю в горло речки.
И тот, кого я называю Засыпай,
блаженно дремлет как господь у печки,
в темную-темную глухую ночь,
когда в Поднебесной сторожей отменили,
отменили воров и теперь не счесть
расторопных путников по неизвестной пустыне.
Отменили добро и зло, веру и честь.
Яблочного Спаса не отменили в его бесконечной силе.
***
Меж мной и деревом – громадные пути.
Меж мной и деревом – зазор.
Но этот путь мне не пройти.
Хотя и кажется, что пуст простор.
Так просто всё.
Так прост воздушный хмель.
И облаком начиненная мгла.
Но вдруг взрывает этот путь мохнатый шмель.
И брызгами летит волна стекла.
Когда же я обмолвлюсь о тебе,
ты закрываешь рот своим мне спелым ртом.
Ты ждешь, когда закат войдет в мольберт.
А бог дождей меня впускает в дом.
***
Бога нет,-- я скажу,
Бога нет.
Ну и что? – я скажу,
ну и что.
Говори каждый день:
Бога нет.
Говори каждый день, говори.
Говори что-нибудь каждый день,
каждый день что-нибудь повторяй.
Говори каждый день: нет звезды.
Говори каждый день: нет морей.
Говори, говори, говори.
Повторяй, повторяй, повторяй.
И войдешь ты в неслыханный ритм.
И войдешь ты, войдешь ты, войдешь…
***
Воде отдам земное.
Воздуху – небесное.
Себе же оставлю
бестелесное,
себе же оставлю
непредставимое,
неуловимое,
неуязвимое.
Глупое себе оставлю, глупое.
Никакое оставлю,
никакое: ни зубое, ни беззубое.
Летит моя лодка меж скал
быть может воздушных,
быть может послушных.
Нет, я не устал:
я просто оставил
всех блажных и скучных.
Я просто однажды восстал.
***
Закружило в снегах мой день.
Запуржило его, запорошило.
Охмурила меня, заморочила
светотень.
Ослепителен этот миг,
эта поздняя расторопица.
Снега обморок. Нездоровится
в сонме книг.
Что-то светится, словно снег.
Что-то – леса темной громадою.
Между ними я тихо падаю
в годы рек.
Изреченное – это свет.
Остальное во мраке стелется,
как ночная эта метелица –
в реках лет.
***
Когда блаженства нет,
то хаос будет здесь.
И в горном городе,
в пейзаже синем
цветет миндаль.
Когда миндаль цветет,
то лип престранен мёд.
Вдруг падают с вершин
лавины прошлых грёз.
Нет ничего вокруг,
что не было б тобой.
Блаженство расцветать
и падать, сохнуть, тлеть.
Останься тем, кто есть.
Войди в себя, как Бог.
Который шевелит акации цветы
и теребит усы громадных этих трав.
Когда ты лжешь как Бог –
тогда ты прав, ты прав!
***
Как прошелестит во мне эта осень,
я не знаю, я не знаю, я не знаю.
Пройдет, просверчит…
Нет языка.
Невнятица.
Что там, за перевалом шаблонов и штампов?
Шелест. Осень шелестит,
не заходя. Вдали.
Ничто не захлестнет меня в упор.
Неведомо, кто здесь прошел.
***
Там, где есть я, быть может и сам Трисмегист
незаметно уйдет, незаметно уйдет.
Тихо соль оседает и плавится лед,
отрывается меченый лист.
Голоса бесполезны, когда нас в них нет.
Дело близится к ночи, а ночь ни при чем.
Приходите, садитесь, начнем.
Приготовим Иову ответ.
Польза только что где-то была, но ушла.
Красота промелькнула и канула в дождь.
Вновь сомкнулось отчаянье рощ.
Море дремлет под колокол зла.
Моря нет, это кажимость только, есть ветер в глаза.
Есть напор мокрой тьмы и чего-то еще.
А под кожей Земли – горячо,
там бушует, грохочет гроза.
Бог Иова играть бесконечно устал.
Флейта смерти все чаще в ходу.
И бредовые мысли бродят в трещинах скал,
и цветы засыпают в бреду.
***
Неуклюжи пространства плохо прочитанных книг.
В эту ночь ты наверное спал или просто не жил.
Или просто бродил словно вор или архистратиг
по полям неуклонным, где кто-то гробницу сложил.
Ночью важно в глуши тиховейной блажить, но не спать.
Ну а если дремать, то подремывать чуть свысока.
Посмотри как заманчива книги нечитанной стать.
Посмотри как неведомы сами себе облака.
***
Расплетая этот ветхий дикий сад,
я ветшаю, словно вечно виноват
в неподвижности летящих дней,
в незамеченности ста лучей.
Сто лучей давным-давно не прочь
обойти меня и смыться в горы, в ночь.
Все уйдет скорей всего не в речь,
не в мелькание ненужных бражных встреч.
Все уйдет… Вот все, что ты поймешь.
Остальное – в горле ком иль нож.
О механика пустынных лет!
Тронешь струны – отзовется бред.
Колокольни пустоты звучат
день и ночь, не возвращаясь в лунный сад,
где с тобой мы входим в чистый снег,
тихо сжав границы лет и век.
***
Научи меня плыть посреди беспардонных пучин.
Я не знаю, кто есть здесь, а может быть нет никого.
Не напрасно сияет пространство бесстрастных причин.
И закваска иная у нас, чем у тех, кто увяз в статус-кво.
Неподвижна отвага, а все остальное течет.
Море будет потом, а сейчас ты еще ручеек.
Заплати за меня этим призракам сна, звездочет,
а не то я усну, лицезрея бездонный Восток.
Море нашей отваги едва ли измерить дано.
Мы увидим себя лишь на кончике самом пера.
Мы значение жизни вкушаем, как боги вино,
пропадая вдали, где бессонно волхвует гора.
***
О, это небо, высотой с бесконечный дом.
О, этот чайник, смиренный и верный, как пес.
Все, что приходит, это конечно вздор,
кроме того, что однажды сюда ты принес.
Что же принес ты? Эти глаза, чтоб смотреть,
руки – рубанком плести кружевную вязь,
медленный ум, чтоб тихонько под соснами зреть
и умереть в разнотравьи как травный вельможный князь.
День незаметен как будто, и все же единственно он
и существует в пространстве бездонных времен.
Как он простецки простерся: громадный невидимый слон,
невероятно спокоен и океански умен.
Просто тихо сидеть и касаться случайно ствола
вишни коричневой и позабыть абсолютно про всё,
что тебе память твоя, боже мой, наплела,
Жанна Д’Арк наплела и Мацуме Басё.
Ветреной свежестью ты проницаем весь.
Выключен чайник, лопнул внезапно стакан.
Все, что случилось в мире, случилось конечно здесь.
То не стакан отошел, то пронесся в тебе ураган.
***
Блаженства не будет никогда,
кроме как в этот миг.
На тебя падает звезда!
Оторвись от книг.
Имена послов
***
Динь-динь-дон – говорит нам река.
Динь-динь-дон – жизнь легка, нелегка.
Не протянет и ночь до утра.
Умирать собираться пора.
Мы бормочем мгновенья невсклад
в пустоте, в простоте просто так.
Пусть ощерится грозно овраг:
наши души младенчески спят.
Мы не можем доподлинно знать,
что ушло, что еще не пришло.
Ночью может быть очень светло.
Днем же можно невидимым стать.
Это просто, так просто, что жуть.
Остается лишь просто нырнуть
в переулок за левым крылом,
где маячит невидимый дом.
***
Я не знаю, зачем умирает закат
и гитарные спят переборы.
Миг вниманья скользит, желторот и несвят.
Скрывшись в полночи, странствуют горы.
Голубая меня не касается стынь.
Всё уходит, страшась пониманья.
Я качаюсь меж голых межзвездных пустынь,
молча слушая тьмы нарастанье.
***
Кем был ты – о том не узнает из живших никто.
Укрыт ты, укрыт ты в такое сквозное, в такое сквозное пальто,
что даже скворченья и шорохи не отзовутся вовне.
Кто думает, думает только о тонкой струне,
прошедшей сквозь спину и дальше – сквозь нервы волны,
идущей на нас, на сквозную печаль твою с той стороны.
Ты бережно пальцы кладешь на гранита скалу,
на бархат руки, на безводную втору веслу,
когда мы плывем с тобой в зыбком ковчеге времен.
Но кто ты? Не знаю я – отпрыск кочевьих племен,
блуждающих в этом зыбучем истленьи песка.
Но кто ты – кто даст мне ответы: безумие танца,
закатные ветры, сквозная река?
Я в шорох вхожу, будто я неприметный жучок,
песчинка лукавая, сена взгорбаченный стог.
И мысли текут как распад внутриатомных тел,
и Моцарт взлохмачен, всем кажется – он опустел,
когда не пришел на последний посмертный концерт.
Но с братьями лежа в обнимку, он был удивительно цел,
сползая к основе своей – неизвестной кому?
Я шорохи музыки слышу, готовый поверить всему,
что мне отдает моя муза в предлунном бреду.
Что проку, что здесь я – ведь я как древесность бреду.
Растительно точно такой же как капельность стен.
Лишь некая малая странность: взрываются кончики вен
догадкой, догадкой, догадкой – вот-вот ухвачу.
А утром, проснувшись безродным, над снами опять хохочу.
***
Голос, согретый-нагретый неведомым солнцем.
Здесь, сквозь неведомость щели, проходит тоска.
Сонмы предметов: компaс и картофельный стронций,
вбитая в баньку скоба и густая река –
медленно погибают за синей водою,
но этого нам никогда не увидеть за волшебством перемен.
Утро сменяется вдруг странных невстреч пустотою.
Вечер приходит холодной росою измен.
В изнеможеньи падёт рать восточных игрушек:
фантиков, одуванчиков, солнечных зайчиков, фей.
Ночью войдет в твою память колдующий танец пастушек.
Неотразимо схоронит наутро твой образ воркующий котофей.
***
Я так задымлён этой патиной дымчатых лет,
что кажется мне самому, что пропал тот мой след,
которым ступала нога без малейших подков,
а сам я не слышал знамений, тем более – вещих звонков:
со всех концов света и тьмы; то был лунный концерт,
причастный долинам и далям, вошедшим в конверт,
который в итоге лежит на каком-то столе,
и возится кто-то у печки: лохматый, в смоле и в золе.
Как много просчитано слов и веселых затей.
А кажется кто-то рассыпал условия спора из малых детей.
Подростки блефуют и врут, чтобы выйти в свой рост.
И старцы угрюмо молчат, обнаружив откос.
О племя молчащих, податели знаков простых.
У них бы изведать, почем и откуда истлевший их стих.
По ним бы проехать всей мощью старинных страстей.
Они б рассказали, зачем это солнце из лунных костей.
***
Сколько слов накурлычено нежностью сердца.
Безответная масса фонем пятеричных.
Незакрытых от гула, от шума отличных.
Словно месса коней несогбенных несется.
Это время рождает какую-то сому,
неиспитую нежным влагалищем ада.
Так индейцы вращают молитвами солнце.
Этим трубам поющим расчетов не надо.
Это глыбы воздушные падают в море.
Словно глыбы межзвездные льда пролетают.
Это тихо волхвы свои книги листают,
на невидимых жестах бесследных историй
сотворяя не призмы, а шорох признаний.
Отчего же никто свою сому не выпил?
Отчего нас влечет в гулкий подпол изгнаний?
И прощание с ближним – просвет, а не жупел?
***
Мир, осторожней которого нет, – где ты, скажи?
Медленно падает в пропасть чуть вставший рассвет.
Путь в Катманду начинается с маленькой лжи.
Осень выходит навстречу потоками лет.
Верь мне, ненужный мой друг, эта бездна не в нас:
кто-то войдет и откроет ту дверь невзначай.
Медленно входит как зверь осторожный наш час.
Эти пространства в замедленном ритме встречай.
Чай этот выпит не будет, наверно, нигде.
Впрочем, откуда известно: ведь чудо как сон.
Чашка стоит на столе будто небо в воде.
И преклоняет колени пред нею взлохмаченный слон.
Пой, моя девочка, песню до самой зари.
Медленно-медленно всходят посевы во мгле.
Голосом неизреченным мой мозг озари.
И раствори мою память скорее в алмазной золе.
Читая Иосифа Бродского
Приходит то, что льнет к стихотворенью,
конечно же к чужому,
словно пятен
не замечает,
родинок и страха,
упрятанного прямо за спиною.
И кажется, что ты познал причины
чужого горя и чужих иллюзий,
и кажется, твой мир тебя покинул
и это ты в Венеции как странник,
как обезьянка в странных складках кожи
чужого и шершавого рассвета.
И полутени этой чуткой жизни
в тебя врываются как сладкий ветер Ада,
и ты уходишь из стихотворенья
как будто ты отправлен на чужбину
из мест родных пред светопреставленьем.
Но это ощущенье не твое:
ты как в капкан попал в поэта чувство.
Ты пойман его пеньем как Сиреной.
***
Ни то, ни это – есть одно окно.
В него мы погружаемся давно,
ни мглу не чувствуя как мглу, ни грани света.
Уходит снег меж рук, как дым огней.
Что сгинуло – является стройней,
хотя никто не ждет от нас ответа.
По сторонам смотри хоть сотню лет,
увидишь только тьму, сильнее нет
мерцаний и свечений млечных мрака.
Распахана эпоха словно прах.
И нету у нее на вечность прав.
Но даль мгновения сильнее даже страха.
Не может быть того, что точно есть.
И этих невозможностей не счесть.
И я бегу за жаром сини, что есть мочи.
Громада несвершившихся измен
ликует, разрывая пленку стен.
И это первый гром священной ночи.
***
Ночь отрицает себя блеском горы.
Даль отрицает себя близостью звезд.
Если смотреть из глубокой и черной норы,
звезды окажутся россыпью капельных рос.
Маленький демон утрат, схоронись до утра.
Кто здесь не вечен, пускай отойдет от греха.
Карта заслуженной кары пустынно пестра.
В горных дремучих лесах затерялась строка.
***
Я оставлю тебя, ты придешь и не будет тоски.
Укротители звезд нам с тобою совсем не близки.
Мы укроемся тенью свисающих с дыма волос.
Так оставь эти нити, ведущие к паперти звезд.
Нет ни звезд, ни одежд, это всё напридумал Сократ
или кто-то из тех, кто был первым кто был виноват.
Нет потенций и споров, латентные есть старики.
Посмотри, как их руки от смыслов твоих далеки.
Посмотри, как на дне шевелится укромная ночь,
заплетая в немыслимый узел, стремясь уволочь
всё, что ты уже прожил как будто, как будто унес.
Но на самом-то деле ты дня шелудивейший пес,
уносящий в зубах не скрижаль, а скрипящую кость
тихих этих окраин, где, кажется, и не сбылось
миллионноосиное эхо озвученных рек.
Потому-то и есть только это: летящий полуночный снег.
***
Я охвачен цветеньем снегов, этим ритмом блуждающим сада.
Этим мороком дней я распахан до паха последнего ада.
Я лечу над землей, простирая неслышимо крылья.
Умирая не от нужды – от хмелящей тоски изобилья.
От избытков моих я не знаю куда же мне скрыться.
А снег мартовский мечется, тысячью ликов пронзая, искрится.
Мне не скрыться от вас, мои лики, мгновенные лики.
Остаются лишь нимбы на стенах да крошево базилики.
А в круженье войдешь – будь готов, что войдешь и в земное крушенье.
Для чего и зачем – этих снежных длиннот беспричинное слезное жженье?
***
Горек хлеб, выбираемый каждым из нас.
Упоителен сна чуть заснеженный час.
Кто крадется вон там за ближайшей чертой?
Упоителен страх, упоителен строй.
Упоителен строй ненаписанных книг
и ресниц, дрожи коих никто не застиг.
Будем здесь почивать, будем здесь горевать.
Горемычное горло свое пропивать.
Устроители так же бедны, как и мы.
Доживем до утра, долетим до зимы.
Разровняем овраги, уснем в ковылях.
Будем вечно висеть на продутых ветвях.
***
В комнате кто-то был до того, как туда я вошел.
Можно ли долго плыть, если нет никого вокруг?
Я – серебристая нить, шар моих мыслей – желт.
Может ли постучать в двери мои испуг?
Нет никого вовне, если насквозь молчу.
Замертво упадет тот лишь, чья жизнь – строка.
Горе мое – во мне, я за него плачу.
Море уже ушло, но возвратилась река.
***
Кто плоть отдаст за право быть никем?
Пустой ячейкой, мгой, мембраной слуха?
И жизнь, с сомнением рифмуясь плохо,
доподлинно рифмуется не с тем.
Куда тот звук летит, он никому не скажет.
Он глиной вымажется с ног до головы,
он шевелит вниманием листвы
и навзничь невзначай под небом ляжет.
И это всё, что можем мы назвать.
Утайкой, перекрестным опыленьем,
тщетой и стрекозиным умиленьем,
букетом роз, которых не сорвать.
Не унести которых никуда.
Им здесь истлеть, до млечных новых странствий.
И уличаемый в истленьи постоянстве,
ты лжешь себе, как лжет себе вода.
Грохочет водопад и день и ночь.
И истолковывает споры и реченья.
А суть струенья рушит все значенья
и миг волнения в ничто уносит прочь.
Слоисто ночь выбрасывает ритм
наполненного звуками тумана.
Ты ждешь чудес? То чудеса обмана.
Не спрятать ночь. Не спрятать блеск зари.
***
Нет причин ошибаться тому, кто еще не пришел.
Мелкий дождик укрыл механизм постоянства разлук.
Помолчи, если можешь, пусть млечно восстанет глагол
в беспричинных местах, где без стада гуляет пастух.
Осень лучшее время для тех, кто готов поступить
в обученье не снам, но готовой прорваться листве.
Если долго не видеть, то может привидеться нить,
по которой придешь к изначальной своей наготе.
Мелкий страх потерять освященный преданьями мир
отпусти насовсем, пусть он плавает рядом с тобой.
Никому не известен твой дремлющий, бешеный миф.
Он к тебе продирается горной опасной тропой.
Забытая обитель
Падающая стена
вневременный водопад
поэтова Грета
неуклонно скользящая
в пучину
зимний снег
санки на перевале
опрометью кидается синий волк
в розовую щель между
забытым
и отверженным.
Костер
в молчаливом одиночестве
греющий сам себя.
Имена послов
Неясен миг.
Он послам опасен.
Жук пробирается
между отрогами
упавших в грязь бусин.
Желтая-желтая ночь.
Прикосновение
рябинового куста.
Острый укол
в область заброшенности.
Острова уплывают
из-под ног.
Крупный дождь барабанит
по панцирю кожи.
Невозможность проснуться.
***
Уходит жизнь… Куда? Зачем?
Уходит жизнь.
Не насовсем?
А если насовсем, то кто
ее ухватит на задворках,
ее ухватит на закорках
за бестелесное пальто?
За ускользающее за
кто не вернет тебе глаза
кто не зайдет к тебе однажды
не разделить с тобой восторг
ушедший весь в кошмарный торг
с вселенской нежностью и жаждой?
***
Молнией птица влетела в окно.
Как ей не хочется в табор страницы.
Где бы могли бы мы с ней поселиться.
Впрочем, ну что ей влетевшей в окно
это пространство ничтожное крыши,
где только тени уснувшие дышат,
а остальное – в страницах давно.
Всё упаковано в табор страниц.
Нет ничего, что бы мы понимали.
Машем крылами, как горем ресниц,
в окна влетаем, как в дальние дали.
В окна надежд и кругов на эмали.
В старые песни, как в проруби лиц.
***
Я попытаюсь что-то написать тебе вдогонку.
Фрагмент то ли мелодрамы, то ли ожившей памяти,
то ли экстаза, который бывает жарким летом
на дальнем озере в богом забытом крае.
Райских сосен настой меня зажарит живьем
в гусеницу, а потом в куколку, а потом в летунью…
А потом стану рыбой, сверкающей крыльями ног,
подобных ногам Одиссея или какого-нибудь там Алкиноя.
Не все ли равно? Кто сотворил наших тел хищную повадку
лететь вниз головой в ликующий зонт неба?
Мы еще называем это знаньем.
Глупостью это еще можно назвать или пустым гаданьем.
Когда за горизонт кто-то смотрит и смотрит,
думая, что вот-вот выплывет Золотая Рыбка.
Всё, что я об Одиссее знаю, это то, что он –
сплошное движенье; этакий хитрец, словно ручей
ускальзывающий и скользящий.
О, мне совсем нетрудно тебе признаться:
фрагмент экстаза невозможно запереть в конверте,
особенно когда сидишь на берегу пустынного озера
в богом забытом крае
и посылаешь посланья всем богам вперемешку:
авось, дурни этакие, разберутся.
Что еще может человек, ставший рыбой
и совсем, увы, не похожий на своего праотца Одиссея
или какого-нибудь там Переплута.
***
Мы не можем поднять эти гордые горы глубин.
Аристархово семя, ты глыбисто ходишь один
по путям перемытым не той и не этою волей.
Казначейство закрыто и нос опочил в декабре.
Разбежались деревья, разбужены птицы с размаху.
Неуклюж и взлохмачен субъект в человечьей норе.
Он давно уже сыт и готов хоть в Эдем, хоть на плаху.
Он утратил последние слезы, которыми жил.
Он вгрызается медленно в крупнозернистую почву.
Он спеленат огнями пронзительных медленных жил.
Но не слышит их пенья ни огненным днем, ни тем паче просмоленной ночью.
***
В простых словах немного музыки.
В искусных звуках нет правдивости.
Бродячий кот охоч до мусорки.
А ветер – разве бог стыдливости?
Жизнь наугад не знает дерзости.
Случайность проницает атомы.
А что до распоследней нежности,
то нет ее. Но чем богаты мы?
А мы богаты бобэобами.
Туманом глаз и чернокнижием.
А те, кому вчера мы хлопали,
сегодня смертью все утишины.
Сальери прорастает в памяти.
Отчаянье берет нас заживо.
Влетая в жизнь, влетаем замертво
в тот нежный миф, где страшны пажити.
***
Кто волен – не вольнее нас с тобой.
Кто болен – не больнее нас с тобой.
Тем более, что боли нет другой,
чем слышать, как бессмысленен прибой.
Тем более, что все, что можем,-- быть.
И воли нет иной, чем просто плыть.
Увидишь, скоро опадет листва.
Листва словес, и век закончит тлеть.
И кто-то начертает слово «смерть»
на небе наших тусклых фонарей.
И похоронят праздных звонарей.
«Ах, дудочка моя!» -- то дуралей
какой-нибудь отыщется во мгле,
и ты его увидишь как в стекле.
И ты его услышишь – рокот вод!
И я волью в пространства дивный рот
всю музыку его бездомных лет,
и ты поймешь, что нас бездонней нет.
И ты поймешь, что воли нет пустей,
чем волхвовать по поводу вестей.
И всё пройдет, и перезреет зрак.
И новый век войдет – и сир, и наг.
Иерусалимский тропарь
***
Что музыка в душе, которой нет?
Что этот шум, глаголящий о знаках,
и эти образы, чей очерк одинаков?
Но смыслов нет, когда встает рассвет.
И Райнер проступает в этих водах,
как проступает в пустоте скала,
которая нас видимо звала
и вот невидимо осталась в сонных родах.
Что кривотолки этих бренных слов,
остаточных как детства полустанки,
где колокола шум как перебранки
неведомых невидимых ослов.
И в прошлое кидается река;
как ни стремительна, но все течет к истоку.
И нет ни от чего нам больше проку.
И даль мгновения все так же далека.
И что такое прок? что божий прок?
Угрозою встают слова как рифы.
Мгновение неведомо как скифы,
исчезнувшие в свой мгновенный слог.
Сложенье звуков в многозначный ряд
пытается нас тихо упокоить.
И разноцветно полуночен этот поезд.
И в «божий прок» нас вносят всех подряд.
Переползти немыслимо в «туда».
Но музыкой мы думаем отбиться.
Но промельком мелькают только лица.
Но фоном застилает все вода.
Огромный айсберг прошлого встает
недосягаем как фантомный город,
чей приворот как душный черный ворот.
Но как блаженно этот град поет!
***
Над свитком Торы замер иудей.
Облей его хоть всей водой потопа,
не вздрогнет он; совсем как Пенелопа –
хоть вечность будет ждать: «Мой Одиссей!»
О единичность! О способность ждать,
где суть всегда одна: то ожиданье Бога.
Неважно, что когда кому отдать,
тут важно клокотание порога.
Порогов нет, но есть один конец,
и Бог стучится к нам без всяких правил.
У каждого есть Сын, есть Дух, Отец,
которого ты вовремя восславил.
Какая в сердце накипь, дребедень,
и кажется, что все уже случилось.
Вдруг чудится: не сердце плачет – лень.
И в Одиссея девочка влюбилась.
Притронешься, и ожиданью вдруг
не будет ни конца и ни начала.
Ты упадаешь вдруг в какой-то вечный круг,
где, кажется, душа твоя дичала.
О, сколько слов бессмысленных: душа,
какой-то дух неведомый, гонимый.
Но ожиданья местность хороша
уж тем одним, что все в ней – смысл голимый.
Все то, что ждется, то конечно есть.
Бог не ушел из свитков древних Торы
лишь потому, что там сегодня весть
всю извлекли вот этот лес и горы.
Препятствий нет и нет преград воде.
Дух певчей птицы носится над свитком.
Где мы живем? Неведомо. Нигде.
Но дом свой носим так же, как улитка.
***
Архаика тупиковой культуры?
Песни предков выцветшая нить?
Но пространство продолжает длить
линию невидимой скульптуры.
Впрочем, это право облаков,
впрочем, это право дичи синей:
домогаться горечи стихов
и псалмов превосходящих линий.
Что за архаическая блажь –
быть страною заповедной книги
и входить в запальчивый вираж,
продолжая Иовы интриги?
Скороспелые плоды – не в счет.
Невозможно вырвать просветленье.
Медленно господь в тиши растет,
но стремительней тайфуна крыльев тленье.
Лики с неба не сильней цветов.
Как печален миг еврейской песни,
где паденье медленных листов –
обученье очень древней вести.
Тот, кто знает очень дальний стих,
понимает то, что наступает.
Тот, кого внезапно гром настиг,
ангела на землю выпускает.
Ангел этот чуточку чумаз,
волосат и часто хочет кушать.
Он не повергается в экстаз
от того, что любит небо слушать.
Как замедлен этой песни лёт.
Прелые в корнях ползут картины.
Странный жар и очень странный лед.
Как волхвы, в ночи поют руины.
***
С холмов далеких муэдзин поет.
Морским свечением мерцают минареты.
Невидимо в нас кто-то жажду льет.
А нам все кажется, что мы никем не спеты.
Сверхмерная тропа поверх пустынь.
Тоска вибрирует в прогорклом нежном гуле.
Как будто где-то меркнет мира стынь
и смысла нет во всем земном ауле.
О муэдзин, о странный муэдзин!
Оставь избранникам их солнечные мысли.
Едва коснувшись звездных паутин,
мы в ночь тоски, как в горы эти, вышли.
***
Абсолютный пейзаж начинается там, где не ждешь.
Где прозрачная тонкая ночь – не покров.
Где бессмертную воду в странном раскаяньи льешь
и врываешься в кровь и спускаешься медленно в кров.
В абсолютный пейзаж поднимаешься шагом за шаг.
Гаснут очи смотревших, не гаснет лишь камень и холм.
Оступиться нельзя даже в самый пропащий овраг,
где блистает сосна в окруженьи невидимых волн.
Гаснут очи когда-то смотревших как будто на нас.
Словно видят они эти волны охваченных скал,
где блуждает еще этот медленный призрачный Спас,
где блистательный воздух кого-то как будто искал.
Абсолютный пейзаж переходит из медленных рук
в отрешенную мглу безъязыких пространных границ,
где безмерная воля из огненно-влажных излук
извлекает восторг, что невидимо падает ниц.
***
Горы обугленных снов –
вот что такое музыка.
Горы так велики, что по ним не подняться,
кажется, никогда.
Вот что такое МУ
Вот что такое ЗЫ
Вот что такое КА.
Музыка – это долина,
где хорошо бы лежать.
Вот что такое ДО
Вот что такое ЛИ
Вот что такое НА.
Вечные уголья снов.
Но прозрачных как лед.
Но горячий хрусталь.
Вечные сны поднялись
в Надгималайский хребет.
***
Нельзя у дерева небесное отнять.
А о подземном я, конечно же, молчу.
Нас не обнять, нас просто не унять.
А напоследок я дарю себе свечу.
В нас созревает прах иных времен.
Как будто можно ложкой время есть.
Ты вышел в сад – так просто бокернём,
чтоб с головою в пустословие не влезть.
Улитками наполнен ночью сад.
Они ползут при свете фонаря.
В их рожках к небу – тихий зов и взгляд.
Мне кажется, их мысли что-то зрят.
Кто засевает подземелья жар?
Земля полна осколками планет.
Они очнутся на невидимый пожар,
и переполнит недра вдруг волшебный свет.
***
Мы в странствие пускаемся как в смерть,
чья неизвестность так же постоянна,
как эти волны мысли рьяно-пьяной,
где если подлинно,-- то только бунт и смерч.
Мы в странствие пускаемся как в смерть.
И в это опусканье дней в карман.
Господен он, карман, бездонен.
Мир неподъемен, он пожалуй взорен,
нещадно не похожий на обман.
Калека-день, он чей-то черновик,
блистательно отпущенный в отваге.
И ты в своей неотвратимой влаге
взгляд отрываешь от прозрачных книг,
где, запертая, зыбится душа,
неважно для какого напряженья.
Стяжанье голосов – как вороженье,
неважно для какого виража.
Мы в странствие пускаемся как в смерть.
Мир изумителен, но неподъемен,
ни с чем не связанный, он черен, темен
и столь медлителен, сколь занесенный меч.
Рассыпанный на тысячи свечений,
он медленно уходит в божью тень.
Вот-вот уйдет, как ускользает день,
как умирает кровь в чаду влечений.
Что странствие? что смерть? какая суть?
Ты хочешь взять лишь то, что взять не можешь.
И оголтело сон движенья гложешь,
но сок волнения пытается блеснуть
и ухватить за перевалом горы,
где бесконечны ветры, тихи створы,
где равно: бодрствовать и намертво уснуть.
***
Шевeлятся огни Иерусалима.
А где-то тело папоротника певуче поет в долинах.
Сила, идущая на нас, неодолима.
Но что мы понимаем в этих винах?
В голосе мы быть может что-то и отыщем.
Но музыка простейшая – изначальна.
Не стоит и пытаться считать до тыщи.
Влага ночная если не прекрасна, то печальна.
Медленная поступь мифов: об Единороге, об Эвридике…
Бесполезный кладезь волхвований.
До чего прямолинейны, до чего дики –
миги остолбенений, миги блистаний.
Ученая влага – как грешный омут.
Влага твоих очей – наивна.
Я бреду в кустах: в кудрях Авессалома.
И эта дорога ночная – дивна.
Иерусалим могуче возвышен.
А папоротник где-то певуче недосягаем.
Выглянувший из себя – ступает на крыши.
И светит ему планета другая.
***
- Папа, где живет гром? – спросил как-то мой Тима.
Где гром живет? об этом ни гу-гу.
Кто знает, тот наверно промолчит.
А кто не знает, тот с утра мычит
и сквозь слова бредет, как сквозь тайгу.
Ребенок малый понимает толк
и в том и в этом, в общем, пополам.
Он верит, как в причуду, в этот хлам,
он верит в то, что мир проглотит Волк.
И он бесстрашно воплями кричит.
И ураган бушует в нем с утра.
Вдруг мир сгорел – до капельки, дотла.
И вдруг – так сладок и ни капли не горчит.
В нас гром живет – наверно так и есть.
И мы молчим – покуда гром живет.
Мы проглотили мир – в нас яд и мёд.
Мы – Серый Волк, которого не съесть.
***
Англичане устроили изящную мизансцену из камней и деревьев поблизости от Старого Города в Иерусалиме и назвали ее – Сад Гроба Господня.
Но разве мы все – не в этом уже Саду, о Господи?!
Родившийся спрашивает: -- Где я?
А ему хором: -- В Саду Гроба Господня.
Трепещущий, да восстанет он из праха!
Место, где мы правы
Проходя как-то вечером по окраинной иерусалимской улочке, я на одной из каменных стен среди объявлений и афиш вдруг заметил стихотворение на трех языках: иврите, английском и русском. С первого же взгляда я понял, что оно отправлено лично мне. Называется стихотворение: То место, где мы правы. Привожу его без всякой литературной доработки, которая быть может и не помешала бы.
В том месте, где мы правы,
никогда не вырастут весенние цветы.
Место, где мы правы,--
вытоптанное и сухое, как двор.
Но сомнения и любовь превращают мир
в мягкий и разрыхленный –
словно после вспашки,
это как земля, разрытая кротом.
И шепот прозвучит там,
где был дом, который разрушен.
Иегуда Амикай
Амикай каким-то образом догадался, что в последнее время со мной почему-то круто ссорились близкие, которым я не делал ничего плохого, они входили в штопор необъяснимых, невнятных обид и агрессивности. И потому я очень сильно недоумевал, порой мучительно сожалея о потерях, впрочем, уверенный в своей безукоризненной правоте. О, Иегуда Амикай – привет тебе из моего неслыханного запустенья! Из моей затянувшейся недоуменности. Быть может ты и прав, Амикай, быть может, быть может, очень даже может. Что пользы от правоты, если под ней зияет незаживающая рана? И разве на гордой правоте, презрении к человеческой глупости и на забвении вырастают розы? Но как жить без роз, о Амикай? Как жить без нежного шепота в доме?
Что есть «чувство справедливости» и «моральная правота»? Сухой заасфальтированный двор, где все в порядке и где уж точно не найти лужи. Но разве справедливости мы ждем друг от друга? Разве справедливости ждали от меня мои друзья? Мы ждем стихийного, «противузаконного», мы ждем исключения себя из общих «правил». Да прозвучит любовный шепот в доме, разрушенном справедливостью и правотой, о Амикай!
***
Аппарат по производству сознания
встал на дороге жука.
Жук не производил ничего,
он просто смотрел на меня.
Конечно, он видел не то,
что я подразумевал под собой.
Жук производил что-то,
о чем мне никогда не узнать.
И лишь долина под нами производила пейзаж,
который нам обоим нечто шептал.
И это на мгновение сблизило нас:
аппарат по производству сознания
и
аппарат по производству неизвестности.
Но и я для жука производил неизвестность.
И для долины мы были незнакомцами
из тумана неизвестности.
Но знал ли жук о себе?
Но знала ли долина о себе?
Но знаю ли я о себе?
И кто он – вечный наблюдатель в кустах?
***
Завязан прочно пуп Земли.
А нового ты не создашь.
Устроишь только кавардаш.
Устроен точно пуп Земли.
Устроен ловко хвост змеи.
Змеисто стелется мираж.
Земной еще начален стаж,
но вьюги землю замели.
Я золото не подниму.
Мне золото не в честь, не в ствол.
Не сяду я за общий стол.
Мне эти речи ни к чему.
Я пут речных не потерплю.
Но все вокруг течет как речь.
И я в пространство жажду лечь,
хоть сеновалов блажь люблю.
Возлюбленная – это холм,
которого нам не поднять.
Долины речь вольна как стать
во тьме земной бродячих волн.
Ты снова смотришь в синеву,
уже пропетую до дыр.
Но на язык она как сыр.
Мила равно орлу и льву.
А впрочем, все это не в счет,
пустая трата лабуды.
Что вещи? свойство наготы.
А слово плотностью живет.
О плоть земная, ты – ковер,
укутавший пустую грудь.
Кто может веры суть вдохнуть
и лечь костьми на божий двор?
Дворами здесь крадется тать,
он невидимка, он – костер,
что на холме вошел в простор,
пытаясь тоже богом стать.
Но все утрачено как слух,
молчит извечная гряда.
И нет здесь вечности следа.
Поет лишь звезд слепой пастух.
***
Кто розу поцелует в губы?
Увидишь ты, как медленно он тонет,
как безнадежно слабы эти срубы
и как легки тяжелые ладони.
Сосновый воздух проницает ладан.
И то, что срублено, уже пожалуй плохо.
Но роза – это рана: гений лада,
и ладанней ее лишь орхидеи локон.
Еще коварнее он в глубину уходит
того, что не назвать уже еще словами.
Там бог просодии, там похотливый Один,
там царь Давид охотится со львами.
Там медлить невозможно, только вечер
и ты уже – под пушками Сиона.
Там горы собирают свое вече,
и гад морских не счесть под зовы звона.
Немедленная ведается просинь,
когда губами – сам, само касанье;
миг безнадежных краж, где осы в осень,
где небо волочится волосами.
Угаснут ароматы, похоть слабо
еще сочит намек на неизвестность.
А снизу подступает сверху лава.
В нас снова назревает зова местность.
***
Но время дышит: слово вжато в атом.
И нет ему, святому, передышки.
И мы, дыша в затылок: милый Гатем,--
привносим в атом горе и страстишки.
Но с полученьем наших милых правил
мутнеет слог и бедствуют фонемы.
И все, кого ты в атоме подставил,
препоручают гению поэмы.
Но гении рождаются в эпоху,
когда под небом странствуют долины.
Когда, с какого ни посмотришь боку,
святы любые страшные картины.
Страсть жить в лугах, пожалуй, интересней,
чем звездные ночные переправы.
И те, кто наполняют гору песней,
едва ли так уж, в общем-то, не правы.
Мимознее, чем северные льдинки,
наверное не сыщется цветочка.
Гундосятся бессмысленно пластинки
в той заводи, где тонет млечно ночка.
И время воздыхания полощет.
Зачем ему межатомные взрывы.
И мы несем меж ними наши мощи,
разрывы вен и прочие порывы.
Но в атоме едва ли эхо женщин.
И с краю ночи – медленные кони.
Мы медленно уходим в эхо трещин
в дыму клинков и прочей злобной вони.
***
Кто не рожден, тот может быть живет,
но сам не ведает о том; он просто жив,
жив искони, от страсти не дрожит,
не знает, что есть смерть и страха мёд.
Кто не рожден, тот может быть еще
не зацепил нас времени крылом.
Ведь мы живем наивно, напролом,
а он ведет вневременному счет.
Наш глазомер не знает этих мер.
Мы прикасаемся к тому, что в нас течет,
нам блеск понятен: он шуршит, он звездочет,
мы упиваемся многоразличьем вер.
А он, мятежный или нет, он в нас поет.
И это несомненно так и есть.
Но в нем теряется, как молния, вся весть,
и божество его поет, не зная нот.
Без этой череды прекрасный бус –
в момент разрыва рот вопит от смертных мук –
как бусинки, летит за звуком звук,-
мир рушится, как лопнувший арбуз.
А он, мятежный или нет, он все поет.
Вневременную песню не схватить.
Что значит жить, скажи – что значить жить?
Но знать не знает этой тайны, кто живет.
***
Где море синее, где снов растительные миражи – как абажуров древность,
там, в старых лавочках, вдруг просыпается на взлет седая ревность.
Седое море юное летит, в мираж ему – улики.
Оно живет не как угрюмый пес и кроткий крот, оно всегда на пике.
Какая древняя летит волна, о боже правый.
Монета древняя лежит, вольна, в расплеве славы.
И трапезная тишина волит волною.
Как близок вечер наш к тому, что срочно Ною.
Непогрешимо спящий миг бессрочен и неузнаваем.
А то что узнано в познанья миг -- куда, неверные, сбываем?
Мы море древнее не унесем ни в даль, ни в близость.
Мы медленную страсть пасем, как реки – взгорбленную морем низость.
***
О, лепота смотрения в ничто!
Заслуженно унижен лист бумаги.
Он оторочен блеском нежной влаги,
блистательно возвышенной на стол.
Святейший храм не может ничего.
И ангел изготовленный не вспыхнет.
Живите в доме, пока дом не рухнет.
Но семеро идут на одного.
Летающий летает не собой.
И что он знает о блистательных смотринах,
о бестолочи дней и о долинах,
где сам себе немотствует гобой.
Листы волхвуют в полночь или днем.
Здесь ангелов едва ли ждут напасти.
Суть мира разрывается от страсти.
Суть нищеты не скоро мы поймем.
Усталый ангел пролетает нас
сквозным и укороченным пробегом,
он заметает нас туманом, цветом, снегом
и оторопью спелых дивьих глаз.
Род ангельский не вымрет, хоть умри.
Но исчисление, пожалуй что, исчезнет.
И кто-то нас укроет в дивной бездне
и мы проснемся у себя внутри.
***
Здесь Суламифь прошла,
здесь Соломон седел.
Здесь тишина вошла
в сущность суетных тел,
чья походка темна,
чья походка смутна.
Но какая волна
кровь промывает до дна!
Как не тревожно горит
каждая здесь высота.
Обреченно не спит
даль, собой занята.
***
Осыпаны холмы ночные звездной пылью.
Огнями залит сад немых, утраченных почти, столетий.
Руками разгребаю всё, что было былью.
Ерушалаим подо мной летит, как бог Асклепий.
Ему мы дарим петушиные бои и завихренья воли.
И ученик Хирона щурится с устатку.
Ему мы отдаем всю мощь невыстраданной боли.
Но петухи и в нас поют медлительно и по порядку.
Мы отдаемся созерцанью; что еще тревожно ждет нас?
Мысль несогбенна, сколь ни прогибай ее, страшась поломок.
Ведь где-то рядышком всегда наш остров Патмос.
И рушит в океан твой сын судьбы обломок.
И нам не справиться бы было с этим ритмом,
когда бы эвкалипт не пел на склоне.
Как далеко от этой веточки до Рима!
Как зыбко зыбятся огни – совсем как в лоне.
***
Ах, Адонай, шепчу я неуклюже.
Ах, Адонай!
Край неба все тучнее и все ближе.
Все ближе край.
Не знаю я, где небо и где горы.
Вся твердь как лист,
исписанный прыжками Терпсихоры,
чей танец горд и чист.
Нам невозможно не струить измену
из чрева век.
Вонзает камень свою веру в вену,
как человек.
Меж медленною Адоная жизнью
и смертью нас
мысль проплывает словно шелест листьев
и третий глаз.
И словно юноша, рыдающий на скрипке,--
весь Адоная скарб.
Перед лицом – немедленный и зыбкий –
летит луны эстамп.
И то, что называется игрою,
на самом деле – явь.
Я этих тучных гор молвою не покрою.
Вхожу в них вплавь.
Здесь солнце не проносится по крышам.
Когда-то здесь был Рай.
И ничего здесь нет ни ниже и ни выше,
ах, Адонай.
***
Есть пониманья мимолетный вкус.
Он называется то Хари, то Солярис.
Как пух от уст Эола, с божьих уст
срывается стеклярус.
Нам свой язык громадный не поднять,
он в чреве рта, как монстр, неповоротлив.
Разверзнется волненье – не унять.
Так в бурю океан – прекрасен, но уродлив.
И медленная оседает соль
на основанье наших ощущений.
Нам не понять громаду этих воль,
входящих в плоть немедленных смещений.
Лишь глаз ребенка может снять разрыв
меж столкновеньем этих звонких бусин.
Но ты, войдя в свой медленный залив,
твердишь одно: сегодня просто осень.
Но я замечу: осень – только твердь,
к которой облака обманчиво прибиты.
А изначально – небо было, ведь
мы – только дождь, на землю длинно литый.
Вкус пониманья – как он прихотлив,
как мимолетен, как наивен.
Ты в забытьи идешь, касаясь сонных див,
и лишь в мозгу шумит семантик ловчий ливень.
Ах, осени стеклярус, козлодой,
дай мне немного спелых вишен,
бродящих между твердью и водой,
где вечный наш вопрос восторженно излишен.
***
Нездешни вещи детства, и затем
не рухнет дом, ведь мы в вещах укрыты
как рыцари кромешно белой свиты
в скрещеньи всех созвездий и систем.
Какая бесконечность этой дали,
увиденной однажды в зеркалах.
И в медленном кувшине, как в начале
вещей земных, ты обнаружил страх.
Но в этом страхе столько тишины
и непосильного для нас блаженства,
что мысли, унесенные в священство,
с тех пор переполняют наши сны.
Миг переполнен силой свыше нас.
Но вся она укрыта в даре зренья.
Все сбито с ног огнем ошеломленья.
Но это твой, а не вещей экстаз.
Но это только кажется, что ты
не весь укрыт в своем первозачатьи.
Кусты творят в тебе свои заклятья,
и меркнут ослепительно цветы.
***
Гёте кушал померанцы,
олеандры рвал, левкои,
итальянки, итальянцы
шли к нему толпой, покоя
нет Йоганну и Вольфгангу,
каждый хочет отличиться,
а в душе тоскою к Гангу
воет римская волчица.
Померанцы кушал Гёте,
в тишине, под сенью сливы.
Он работал без расчета,
переполненно счастливый.
Анемонами богатый
сад его тонул в молчаньи.
А мужья, слегка рогаты,
утопали в одичаньи.
Удивительное дело:
дружба – это предвкушенье
удивления пострела
на ночное девы бденье.
О, Миньона, где ты, где ты?
Изначально было слово?
Но печальней нет ответа,
чем пространство птицелова.
Гёте ловко вел гондолу
и вообще любил быть юным.
Даже в старости он долу
не клонил головку, струны
по ночам его звучали
словно сосен песнопенье,
и в конце он как в начале
в явь входил как в сновиденье.
А еще любил быть мудрым
и печальным старый Йоганн.
Утром был он свеж как утро.
По ночам был стражем окон.
Потому что там шумели
и кричали звезды что-то.
Там глаголами шумеры
угощали бога Тота.
И таинственный советник
померанцы ел блаженно.
И к Востоку мчался вестник
всепрощенно, всесожженно.
***
Я готов из поцелуя
сделать рощу и кораблик.
Я мелодию настрою,
по которой сохнет зяблик.
Если кто-то любит ехать,
то другой – король лежанки,
и ему весь мир не к спеху,
к спеху – песни на полянке.
Кто-то может быть высоким,
кто-то просто ниже ростом.
Кто-то – призрак у осоки.
Кто-то дышит очень просто.
Словно маленький кузнечик,
он ничем не озабочен.
Одуванчик – тот же мячик,
миг, лежащий у обочин.
Кто-то стену поднимает
и не видит черных трещин.
Кто-то в пропасть пёсом лает
и не любит голых женщин.
Кто-то думает, что ночи
это стены града Бога…
Мир невидимый грохочет
на полянке, у порога.
Ну а мы с тобой готовы
позабыть все наши раны.
Посреди судьбы как дома
снова встанем рано-рано.
***
Мудрый знает, зачем он идет по бескрайним пескам.
Море швыряет песок оттого, что не может иначе.
Горе, которое в нас, безутешно бьет небо в висок.
Море преследует тех, кто волхвует над словом «удача».
Вот и пройди по путям, меж которыми тонкая нить.
Нить перелива лучей и сигнальных огней семафора.
Тот, кто пытается молча из нашего плена уплыть,
ласточкой белой кружит меж созвездием Сна и Босфора.
Ветрена эта молитва, свечу задувает пролив.
Дух пробивает слезу, словно солнце сосновую рощу.
Даль виадука ползет, он сегодня бескрайне ленив.
Ветер, промывши гортань, бесполезное брюхо полощет.
Так и останется бред наших лежать городов.
Некогда Ирод ленивый любил писсуарные трели.
Камень забил его горло и выжег причины следов.
Тысячи юных младенцев в причинные выси смотрели.
Кесарь по миру идет, поднимая блестящую сталь.
Боги огня и воды исступленно ворчат по привычке.
Мудрый волхвует как солнце и верит в бесследную даль.
Морем вздыхает гортань и поют колокольно яички.
***
Мелодия, звучащая не для людей.
То зов виолончели иль трубы?
Мы – в землю уходящие рабы.
Мелодия пропетая – вольней.
Шершавая, она на зрелый вкус
пожалуй не похожа на вино.
Сама в себе она само Оно,
прошедшее отчаянья искус.
И тот, кому мы можем песню петь,
давно скончался в отрешеньи дел.
И медленная поступь зряшных тел
еще не может что-нибудь посметь.
Тихонечко воркует патефон
унылой ежедневной кутерьмы.
Мы там живем, где живы только мы,
все остальное выпадает в фон.
Мы пропадаем, боже правый, что ж,
пожалуй это зренье не для нас.
Мелодия звучит не в здешний час
и повергает все искусство в ложь.
Не для людей звучащая волна.
Не для людей прорыв земной коры.
Мы медленно истаем до поры,
когда останется мелодия одна.
***
Блаженству вещей не будет конца,
и в этом истина вся.
Наш бедный язык, увы, без костей,
продаст молодца и отца.
И вечером будет такая же ночь,
как утром пребудет она.
И воду в ступе будем толочь
и верить, что светит луна.
О истина света, о истина мглы.
И Тору мы будем читать.
И будем упрямо идти как ослы
и песне Христа подпевать.
Есть ветхий завет и вещий завет.
И ты сочини его сам.
Ты сам себе морок и сам себе свет.
Ты сам себе волк по лесам.
Ты сам та блаженная вещая вещь,
что кто-то держит во сне.
И хрупкая наша острожная речь
уходит водой по весне.
***
Нам не вырулить по прямой ни в единую степь.
Над Юпитером облачность неотразима как нежнокожий куржак.
Созерцание сквозь мутный хрусталь есть искусство изящно хрипеть.
Верую, потому что иначе не знаю более как.
Беспричинно возносятся кружева витиеватых страниц.
Глаголемое распространяет миазмы слоистых снов.
Боги, сотворившие обетование лиц,
из небытия вытащили обоснованья основ.
Потому-то нам по прямой не пройти.
Танец – вот что откалывает наисвятейший святой.
Медленно гаснут звезды в конце мечты и пути:
угли, дотлевающие под блаженной пятой.
***
Но разве захочешь, захочешь меня
ты снова предать непотребствам огня?
Но разве захочешь, захочешь?
Я в вольные заросли этих волос
войду потихоньку без мук и без слез.
Кто знает, как царствуют ночи?
Нам кажется, будто известен сей стих,
пока он намеренно здесь не затих,
и мучимы сосны скандалом.
Но это неправда, что ветер не в нас;
и выпучен с ведома выпуклый глаз
в том мире, где пахнет вокзалом.
Прощай балерина по имени «век»,
и рек наше слово не вещий Олег,
и мы пробираемся к устью.
Шершавая дерева сторона
касается вечера, вечера дна,
клянясь семиверстою грустью.
И семеро горестных давешних слуг
бредут в неизвестном в исчадьи излук,
и хор называет их счастьем.
Но мерно шумит Иоаннов хорал,
и это встает как хребет, как гора
и меры становится частью.
***
Как женщина легка,
ей что ни говори,
она: хи-хи, ха-ха,
и гаснут фонари.
Все женщине лишь впрок,
любая из затей.
Мелькание меж строк
затейливых страстей.
Меж небом и землей
она чиста как звон,
в котором нет любви,
но есть волны закон.
Ни грана нет тоски
в ее пустых очах,
и мысли так низки,
как низок бред и страх,
как низок этот дол,
долина слез в дыму,
где наш родимый дом,
вонзившийся во тьму.
***
Мой сын могуче спит, как греческий герой.
Он спит не на кроватке – под дубами,
что в окнах шелестят густой тропой.
И ветры льют восторг, сшибаясь лбами.
Он в мире том, он в миге том, где я
и мог бы, может, растопить торосы,
но за окном моим сияет колея,
проложенная тем, чьих мифов сладки росы.
***
Соль пребывания не вся еще во мне.
Кувшин на утреннем столе в саду – мне не вместить.
Какая шепотом листвы в нас вьется нить?
И этот нерв в кувшине, этот нерв!
Как просто он стоит и как он весь
нам недоступен до скончанья дней.
Немедленная в нем благая весть.
Он медленно истаивает в ней.
Все кажется, что рогом прозвучит
и вырвется как пламя звездный бег.
Но что-то нас скрывает; он молчит
как око в око звездный человек.
Беспутная волна нас усечет
и скроет миг присутствие лесов.
И медленная осыпь голосов
разделит жизнь на нечет и на чет.
***
Ночь. Ночь. Повторяй: ночь, ночь.
Повторяй: ручей, ручей.
Так и появится Шуберт ничей,
чтобы тебя уволочь.
Кто это просто: что-то сказать.
Как это просто: спеть.
Здесь ничего не надо уметь,
надо просто не ждать.
Мы в ожиданье уходим как в смерть.
Полночь – полна.
Шуберт: как мог он взять и посметь?
взять и напиться сполна?
Этот Фишер-Дискау – волхвы
взяли б его с собой.
В нем нет ни капельки от молвы.
Только – слеза и гобой.
***
Останки моря. О, бескрайний берег!
Усталые бесценные останки.
Мы не откроем в нем уже Америк.
Мы – в вертикали подлинной изнанки.
Порабощенные трепещут луны.
И пена возникает безысходно.
Но кто-то приобщает к миру струны,
которые шершавятся природно.
Личина мира кажется невинной.
И преступление как может быть свершимо?
Сквозь нас летят ущелья и лавины.
И памяти терзаются вершины.
Симфонии не пишутся рукою.
И лес передвигается так тихо.
Гладь моря наполняется тоскою,
когда в глазах подспудно зреет лихо.
Уместен говор только колоколен,
заглохших на пределе истощенья.
О говор моря, как он страшно болен.
Как звонко в этой боли соли пенье!
Русь
Всадник, пролетающий в пространстве
по дорогам Киевской Руси.
Мерно дышит поле окаянством,
повернувши Землю на оси.
Медленная бешеная лошадь
пролетает меж глубоких рек.
Можно здесь бездонно топот слушать,
ей вослед летя на крыльях век.
Лето, пролетающее в страсти.
Вызревает медленная рожь.
Межиконно высятся напасти
в горном воздухе, которым ты живешь.
Греки повенчались с милой Русью,
где теченьем время унесло.
Всадник устремляется не к устью –
супротив течения весло.
Весело ль лежать среди долины,
потерявши божии права?
Вызревают медленные вина,
и молчит на плахе голова.
Март-июль 2001 г.
На
главную страницу