Андрей Северский

Изборник


***
Спорь-не спорь 
с привиденьями жизни, 
так и льнут, и теснят, и тревожат, 
на колени без спросу садятся 
и впиваются в память, как в губы.
Все огульней их пляс, возбужденье, 
бестолковей, настойчивей пламя…
По кому они так истомились?
И чего им не спится в глубинах?
Я прожил бы жизнь втихомолку, 
неразбуженный как нерожденный.
Я прожил бы прозрачнее лёта 
голубиной стаи в Колхиде.
Я проспал бы в забытой часовне, 
где медовое льется время, 
где парят мгновений эоны 
в забытьи 
                  никуда 
                                ниоткуда.



***
Мы – потоки меж нами пролившихся снов, 
мы – блужданья основ, 
мы – фантомы лесов.
Тихо брезжит межствольная рябь облаков.
Ах, как сладок альков 
в междуречьи песков.
Приходи и бери эти горсти росы, 
этих хлынувших трав из-под донной лесы…


Но однажды придет твой нечаянный час, 
и услышит здесь каждый без всяких прикрас, 
что здесь не было нас, 
что здесь не было нас…
Что здесь были потоки пролившихся снов 
меж блужданья основ 
при фантомах лесов 
в тишине голосов.

 

 

***
Не взять с собой
этого моря.
Не взять с собой 
этого неба.
Не взять с собой 
этого песка 
и этого заката…
Но что с того, если скоро 
возьмет меня 
это море.
Возьмет меня 
это небо.
Возьмет меня 
этот песок 
               и этот закат 
                               и этот ветер…



***

Мы охвачены сетью

каких-то невидимых нитей,

и откликается каждый

на что-то,

на что – неизвестно.

Мы окликаем друг в друге

колодцы невидимой жажды,

и наши союзы друг с другом –

фантомы внезапных открытий.

Случайные оклики схожи

с прикосновеньем ребенка,

с материнским шептаньем

в темной комнате

у раскаленной печи.

Однажды я был у поэта

и соприкоснулся с ним кожей,

с той невидимой кожей,

совсем не похожей

на то, что зовется

происшествиями души.

 

 

***

А кто-то только что ушел с Земли.

В том городке, где мое детство затонуло.

Ещё заплаканный.

Он плакал о Земле, им оставляемой?

Иль о самом себе,

собой покинутом?

Кому нужны здесь волчьи телеграммы?

(Во всяком случае, уж точно не ему).

А там – тем более.

Какой здесь странный свет.

А может это блеск летящего крыла?

Я слышу, как поет синица за окном.

Оснежен голый сад молитвой Хокусая.

 

 

***

Ты слышишь, как вздыхает

пучина моря дико?

И чайки изнывают

от собственного крика?

Ты чуешь, как бездонно

пространство чуждой воли?

И как оно бездомно?

И как оно бессонно?

Как вóльны эти валы…

И гроздья гор осенних

в ударе небывалом,

как в миг пред воскресеньем!..

 

Но нет, при чем тут море?

Его ты знать не можешь…

Свою пучину чуешь и слышишь и тревожишь.

Твоей бездонной воли

пространства пред тобою.

Не меряны ни болью,

                            ни мыслью,

                                                ни судьбою…



***
Друг мой вечный, 
нас сдружила непогода, 
мы не добровольно подружились.
В узкой горловине смертной жизни 
нас столкнуло общее теченье.

Бесполезно сетовать на время – 
мы пронизаны его корнями, 
мысли ткем из этой нервной пряжи, 
дышим хроноса безумными ветрами.

Бесполезно сетовать на предков, 
выстроивших сети нашей кармы: 
подневольных нет на этом свете.
Волею своей себя мы держим, 
эта воля жаждет насыщенья, 
наслаждаясь, ропщет, попрекает…

Если б не хотел – 
ты б не родился.



***

Однажды почувствовать свободу,

выйти из дома

и пойти, куда хочешь.

Знать, что никто не вправе

остановить твой выбор.

Знать, что мысль придет к тебе,

какую ни спросишь.

И выйдешь ты из пространства,

допустим, на станции Выборг.

И время тебя оставит,

и ты часы остановишь

и будешь знать, что отныне

тебя никто не одурачит.

И нечто в тебя прихлынет

толчками невидимой крови,

и ты наконец услышишь,

как камень тоскующий плачет.

 


***
Под шум дождя 
я не ропщу.
Под шум дождя 
я не ропщу.
Я лишь тебя развоплощу 
и вновь тебя ищу.
Под шум дождя 
совсем нельзя 
бесповоротно быть не здесь.
Под шум дождя 
я должен весь 
уйти в серебряную взвесь.
Под шум дождя 
я сам не свой 
и всё бегу сам за собой.
То в электричке, 
то в бреду 
по берегам пешком бреду.
По берегам своих затей, 
по берегам своих путей 
бреду отныне босиком, 
вминая шум дождя песком.
Под шум дождя 
я вновь могу 
заночевать вон в том стогу 
под шум дождя 
под шум берез 
под щебет моцартовых роз.

 

 

***

Дом в переулке у леса,

пение лесопилки,

точно такое же, как у Тарковского в «Ностальгии».

Так же лежал я, кусая травинку,

и слушал, и слушал…

Однажды сушилка горела,

треща и вздымаясь,

и искры огромными каплями,

звездами в черной ночи

падали, падали в пруд наш;

и это мне «Зеркало» напоминает сегодня,

сцены пожара сарая.

Пахло черемухой там каждой весною.

Кони были огромными и неслись в неизвестность.

 

Только зачем, только зачем

всё это было,

всё это было однажды?

Этот вопрос непонятный

себе задаю

и весною

и в осень.

И каждый раз не могу,

не умею ответить.

 

 

***

Как быстро привыкаем к бытию!

К уюту форм, к блужданиям без плана.

И думать о бесцельности – так странно,

и странно память убивать свою.

 

Безумно – о конце вдруг вспоминать.

Желанья непрерывно будут длиться…

Но нам совсем не надо тайну знать,

а надо к ней, как в детстве, прислониться.

 

Ты остываешь, но чего-то ждешь.

Вот-вот пробудится в тебе, кто ныне дремлет,

пока окраинно дрожит и не приемлет

ни темноту вокруг, ни жертвенную дрожь.

 

Как быстро забываем о Земле!

Еще вчера ты тень ресниц лелеял…

И вот Земля – вдали, и тень ее развеял

твой первый кувырок в прозрачной мгле.

 

 

***

Перед чистым листом бумаги

теряется даже синица.

Ее взор любопытен.

Зеленые перышки

расправляя в пространстве,

не знает, как поступить

с неимоверным блеском моей страницы,

где вырастает неведомое нечто

под названием текст.

 

Перед внезапностью пейзажа

в раме окна: свежезаснеженных крыш,

одетых на маленькие дома и сараи

в вечернем свеченьи

(сквозь иероглифы странствий стволов,

сквозь брейгелевский снег,

сквозь изощренную графику ветвей)

теряется даже взор человека

в синей тишине у окна.

Ему кажется, он простоял бы

так вот всю жизнь перед этой картиной,

однако странные вибрации

в нем ли самом, в картине ли за окном,

в непрерывно сдвигающемся ли свете,

уходящем за горизонт,

вызывают в нем беспокойство, тревогу…

И вдруг он срывается с места

и бежит, и бежит,

сам не понимая от чего,

хотя ему кажется, что бежит от окна,

в котором происходит

невероятное событье:

печатаются непрерывной чередой

цветные иллюстрации

к неизвестному тексту,

который никогда не будет сброшюрован

и уж тем более – никогда, никогда! –

не выйдет отдельной книгой…

 


***
Я начал понимать стихи, 
когда увидел, как легки 
у Феофана Грека руки, 
как бесконечно далеки 
луга нетронутой реки 
от беспризорности и скуки.
Я долго бороздил поля тоски, 
пока почувствовал, как медленны стихи, 
как вековечны и внезапны эти ритмы, 
похожие на тайный гул молитвы.

 


***
Плоскость зеркала непередаваемо пуста.
Медитацию сочиняет слепой.
Линия за линией проводим с тобой, 
начиная не с головы, а с хвоста.

Кого нарисует вездесущий Бог, 
когда я исчезну из границ этих лиц?
Когда я смиренно-смиреннейше ниц 
растворюсь в основаньи гробов?

Медленно-медленно кто-то выходит из сна.
Или молниеносно, как граница эпох.
Кому-то покажется: выдох и вдох.

Кому-то: зима и весна.

 

 

Забытое воспоминанье


В детстве 
у меня были тайные связи с Селеной.
В полнолуние 
я бродяжил по крыше дома, 
всходил и спускался по стенам, 
видел с закрытыми глазами…
Мама, со свечою, в белой рубахе, 
боялась окликнуть, разорвать 
мое странное общенье с кем-то…
Но об этом я узнал от нее много позже.
Сам же я ничего об этом не помню.
И порой мне трудно бывает в это поверить.
Но в последнее время я стал задумываться об этом.
Не столько об этом, сколько о подобном.
Тщусь отыскать в памяти развилках 
свои возможные тайные связи, 
те, которых напрочь не помню.
Что-то же со мной происходит?
Кто-то же живет во мне незримо?..
Лежу ли без сна, брожу ли – 
пытаюсь припомнить что-то, 
то, что было со мною когда-то, 
то, что случилось может быть только что, 
может быть вот сейчас во мне происходит…
Лежу ли без сна, брожу ли – 
все ищу ту штольню, 
по которой кто-то в меня приходит и уходит, 
тот, кого не замечаю, не вижу.
Все пытаюсь вспомнить ту жизнь, 
которой живу, но которая почему-то 
от меня ускользает, 
как постоянно забываемое воспоминанье.



Канун

                  С.С.


Ты осталась одна.
Вынесли последний гроб твоего поколенья.
Куда они ушли? Что встретило их там?
Ты сидишь у плохо выбеленной русской печи – 
одинокая одеревеневшая ворона, 
и холод вымерзающего дома 
медленно, но неудержимо входит в тебя, 
стремясь пробраться до самого нутра, 
до юности твоей, до детства твоего, до твоих 
чуть еще тлеющих, как огонечки, грез.
Ты подбрасываешь угля, словно воспоминаний, 
ворошишь кочергой – безнадежно одинокая, 
седая, сгорбленная.
Напротив двери – большое старинное зеркало 
в резной оправе. В нем за твоим 
остановившимся взглядом бродит 
в фейном отливе вороных волос 
легкая веселая красавица…
На что она надеется?
Видит ли сквозь безъязыкое время старуху, 
оказавшуюся в неведомом и ледяном?
Захлопнулось время.
Жизнь перевернулась. То, что казалось наверху, 
оказалось снизу; то, что казалось большим – 
оказалось ничтожным; и ничтожное внезапно стало 
великим… Многое оказалось шуткой.
И ты сама себе стала чужою.
И если отнять у тебя твой облик и память, 
то кем ты будешь? И не спутаешь ли себя с травою?..
Войди же, как когда-то знойным летом в реку – 
в это роскошное замерзанье!
В этот хмелящий холод.
Впереди – обетованье. Ибо то, по чему тоскуешь, 
всегда впереди нас.
Посмотри своим завтрашним зреньем 
и ты увидишь свой новый юный облик. 
Ты увидишь его вон за той легконогой красавицей 
в старинном зеркале, 
в этой анфиладе зеркал, 
называемой временем, жизнью, судьбою…



***
Прощай, моя тихая роща!
Встречай меня, дальний.
Мой шаг все бедней, все короче, 
желанья астральней.

Кто дышит здесь так многодумно 
в беседах коротких?
Чье слово неслышимо так и легко и бесшумно 
меж нищих и кротких?

Кто правит здесь дрожью берез и изгибами ветел?
Кто время полощет 
как эту листву на откосе наш северный ветер?
Кто вымел межзвездную площадь?

Оставь же березу, синицу оставь и другое.
Себе же оставь только это движенье без края.
Себе же оставь только это большое иное, 
что в синем концерте осеннем стволами играет.



***

Мы расстанемся снова, когда предчувствий не станет.

Тихим ветром нас занесет без остатка.

Ты станцуешь безмолвно свой сладострастнейший танец.

И восстанет портрет твой Новалиса вечной загадкой.

 

Что в твоем полотне? Только осень и зимние грезы.

Бешено истекает закат в горизонте.

Отпусти же на волю свои безнадежные слезы.

Не входи в эту черную ночь без подзвездного зонта.



***
Ветер пахнет золою, 
а пятки мне лижет песок.
Пятицентовою монетой 
уходит в пространство занудство.
Гиацинты зачахли.
Как небо фундамент высок!
Избиенью младенцев 
предшествует осень искусства.

Петипa переехал в Париж.
Или мы – в Петипа.
Бесконечное это сквалыжное лето.
Замедляет разбег, словно гордое горе, тропа.
И летит надо мной в полумгле
Ли Тай-по неодетый.

Сбросим бремя 
и вместе отправимся спать.
Кто-то вытаращенные белки 
протаранил сквозь воздух.
Все, что взято, однажды придется отдать.
Постарайся забыть навсегда 
про земные пути и про звезды.

 


***

А тот ли я, кто послабленья ищет?

Ты хочешь быть, а я хочу быть стужей.

Раздробленная потом нот эпоха.

Скандал уснул, и затрещали сосны.

 

Забит колодец, где дремало детство.

Я как чертей боюсь вестей невесты.

Оставь утюг и перечень предметов.

Не балуй тех, кто привыкает думать.

 

Бельканто – вот что сообщает кожа

и нежный шелк неповторимых линий.

Мы гибнем, отчего – не знаем сами.

Гудит в печи огонь, и зябнуть можно.

 


***
Нет, тишина не в том, что все молчит: 
река в долине, лес, туман вечерний 
и первая звезда в зените надо мной…
А в том, что пан полей, свирель стихий играет, 
ондатра плещется, туман на грудь ложится, 
шуршит трава и утка, взмывши, мчится, 
трепещет каждой клеточкой живой…
Все говорит из глубины с такой свободой, 
которая лишь моцартам доступна.
А к нам, иным, приходит в смертный миг.



***
Лист ивы упал, я беру его плавно.
Утихла в крови неутихшая лава.
И рыжие слезы на солнце зажглись.
И тихому звуку сподобилась жизнь.

А кто эту плавную жизнь понимает?
А кто ее тешит, а кто принимает?
А голос Армстронга клокочет в вине.
Он нравится очень астральной шпане.

Я весь увязаю в бессмысленных дюнах.
Мне вовсе неведом полет Гамаюна.
Я даже не знаю, где право, где лево.
И с кем умирает моя королева.

Я даже не знаю, где ночи стихают 
и с кем они плачут и в ком они тают.
Совсем неподвластен я тихому звуку.
На флейте Армстронга я славлю разлуку.



В старом городе


Ну и что ж, что небо мглисто, 
что сентябрь в одежке рваной.
Тем слышней у Нигулисте 
из-за стен пожар оргaна.

Тем чеканней вязь фронтонов, 
струны шпилей, даль порталов, 
приютивших беспризорность 
каменных веков усталых.

Тишью Бёрси выйду прямо 
на Святого Духа церковь.
В граде рано, в граде странно.
Неужели день померкнет?

Площадь ратушная дышит 
отрешенностью от буден.
И всему, что было прежде, 
ты как будто неподсуден.

Скоро все, как миф, исчезнет, 
и уйдет беспечный поезд.
Но пока нас в мире двое, 
ничего не сделать бездне.

Непокорный Олевисте 
землю тянет в поднебесье.
Ничего, что ветер мглистый – 
тем слышнее сердца песни.



***
Кошка, огненная как лиса, 
крадется по глубокому снегу.
И не за кем-то, 
а просто так.
Да кто ж ее знает, зачем 
она крадется, восторженно 
распушив хвост, горящий на снегу, 
вздыбив юную шерсть 
и взахлеб проваливаясь 
в почти метровых пуховиках сада, 
где оранжево мерцают 
неопавшие листья вишневых деревьев.
Кто ж ее знает, зачем она 
раскачивает детские запорошенные 
веревочные качели.
Зачем взлетела стремглав на скворечник 
и сидит там уже второй час, 
восторженно озирая все вокруг.
Рассматривая каждый предмет окружающих ее 
дворов: старые тележные колеса, 
случайных прохожих, дым из труб, 
костры на горизонте…
Рассматривая с каким-то некошачьим пристрастьем, 
с каким-то незвериным любопытством.
Да кто ж его знает, кошка ли это?
Вон как лукаво взглянула она на меня 
своим огненно взметнувшимся 
над сугробом телом…


***

Нам не разжечь этот костер.

Вереск потух.

Твой силуэт у окна.

Волосы скрыли лицо.



***
            Андрею Тарковскому


О вечности попробуем спросить 
у тех, кто знает, что она такое.
У тех, кто с детства обожжен тоскою 
по первым временам, когда свивалась нить.

Они не могут что-нибудь забыть.
И потому смотреть в глаза им – страшно.
Как свет младенчества, в окошко льется брашно, 
и этот слезный дар им – не избыть.

Мы будем плыть, мы будем плыть и плыть 
и подбираться к мигу сотворенья, 
пока не тронем вдруг начал волненья 
и тот пейзаж до первоговоренья, 
когда манило нас сильней всего – не жить.

 


***
Как врастаем мы в землю, о если б кто знал!
В тот случайный кусочек, что дан от рожденья.
Так врастает ручейник в межскальный кристалл.
Так врастает буддийский монах в механизм пробужденья.

Как нам трудно блуждать просто так по планете Земля.
Как нам трудно любить экзотических ветреных женщин, 
когда слезы в глазах, а за ними шумят тополя 
только маленькой рощи, чьи руки знакомы до трещин.

Ручеек, переулок, завиток дорогого виска…
Как нам мало здесь нужно! А сердце сжимает от боли.
Как нам важно лечь в землю возле родного леска, 
где кончается поле и где начинается воля.


Мелодия

 

Мелодию Мессиана мне спела синичка

на весенней лозине, возле талого снега.

Маленький гений, странная птичка,

что в твоем горлышке делает небо?

 

Что в тебе делает эта рулада?

Кто у кого эту нежность подслушал?

Чья она – музыка зимнего сада?

Разве у птичек бессмертные души?

 


***
Элегию дождя сыграй, горнист.
Ты будешь безутешно тих и чист,
и по плечам твоим, по волосам,
по небесам твоим, по небесам 
вдруг поплывут такие облака, 
что охранят от всякого греха.

Элегию дождя сыграй, трубач.
Пусть позавидует тебе армстронгов плач.
Пусть будешь ты внезапный поворот 
к тому, что нас за грешным миром ждет, 
к тому, что в нас бредет издалека 
и так зовет, как ветер и тоска.

Элегию дождя сыграй, флейтист.
То не китайской ль флейты чистый свист?
То не дорога ли в горах к монастырю?
Я все, что есть, отдам поводырю;
пусть он ведет меня, слепца, в безумный край.
А ты флейтист на флейте гор играй…


***
Последняя осень 
на этой земле опустелой, 
где медленный ветер 
рассеивает имена.
Последнее слово 
быть может окажется 
первым – 
желанным и собственным, 
сливающим времена.
Немыми мы путь свой прошли 
и себя не сказали.
Как осени этой, 
тебя я коснулся чуть-чуть, 
совсем не заметив, 
как травы твои иссыхали.
И сам я истаял 
как этот межоблачный путь.



***
Грустно, мой милый.
Грустно, мой нежный.
Нас покидают наши надежды.
Шорохи глаз отцветают, как липы.
Юностью нашей мы позабыты.
Ждали нас зря и царевны, и страны.
Голос свой слушаю – слабый и странный.



***

Я давно уж не тот, я – другой.

Не зови же меня, не ищи.

Как свободно трепещет нагой

лист ничей при свеченьи ночи!

 

Долгий отсвет лежит на стволах.

Не проходит свечение дней.

Кто-то держит нас, строгий, в руках,

обнимает плотней и плотней.

 

Эту нежность его не понять.

Что ему это пение рос

и пшеничная желтая гладь

и безумье бегущих берез?

 

Бьется парус молитвы тугой.

Во вчера ты меня не ищи.

Я давно уж не тот, я – изгой,

потерявший от дома ключи.

 

 


***
Да кто ты, бог мой, чтобы петь себя, 
когда в тебе колодец снов дымится, 
где образ дна бездонного слоится, 
непостижимое на блики лиц дробя…

Ты – голос недр и лона постиженье.
Свистулька между небом и землей.
Костер необъяснимого волненья, 
чернеющий алмазною золой.

 

 

***

Я боюсь вернуться в город детства

не на день-на два, а навсегда.

Чародейство ветхого младенца

хрупко, как в реке звезда.

 

Что за странные приходят духи?

Манят, шепчут по ночам: вернись!

Разве же вернутся краскозвуки,

что однажды заревом сошлись?

 

Разве ж не во мне тот самый малый

уголок земли,

где божествен рокот влаги талой

и цветок в пыли?

 

***

Если бы ты не ушел, мой мальчик,

мы бы поехали с тобой в мой город

и я бы показал тебе этот черный

пятиэтажный дом

возле набережной,

его удивительное свеченье

(разное в разное время года),

его единственность

и окруженность своим собственным временем.

Ты бы, конечно, увидел не это,

увидел другое, ты бы увидел

другой черный дом, но пожалуй не смог бы

мне ничего объяснить.

Просто ты покачал бы головой и засмеялся,

а потом загрустил, взглядывая на меня

пристально и украдкой.

Но поездка не состоялась.

Мы не были с тобой возле этого дома,

потому что ты ушел в другой черный дом,

о котором мне ничего не известно.

В этот  дом каждый входит своей

единственной дверью, оставляя нам только

краткую надпись у входа.

Возле черного дома я брожу один и гадаю,

отчего он такое странное испускает свеченье.

Впрочем, разве это имеет значенье?

Все, мой мальчик, имеет только свеченье.

 


***

Как хитрый зверь заходит в двери смерть

и оком смотрит непонятно хладным.

И то, что было быстрым, легким, ладным,

сумело вдруг бессмертно замереть.

 

Оно летит в невидимую высь,

забыв о нас, как будто нас и нету.

Как будто бы дивясь иному свету,

куда мы, впопыхах, не собрались.

 

Как быстр полет! как неуклонно бденье!

Давно порвалась пониманья нить.

Нам нечем это взять и оценить.

И нечем переплавить напряженье.


***
Околел бы как пёс, 
если бы не полушубок отца.
Как он там?

 

***

Бессмысленно в полях искать исхода

и речью необыденной смущать свой ум.

Ты сам – единственная вечная природа,

в своих полях бредешь, не зная брода,

и эта боль в тебе – всего лишь ветра шум.

 


***
Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь…
В магичность древнюю, вершащуюся днесь, 
где твой простой напев – благая весть, 
которую как родину спасаешь.

Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь.
Ты задыхаешься над ритмом и строкой, 
в которых шум дождя, зарницы над рекой 
и дрожь огней в ночи, которые листаешь…

Во что ты веруешь – ты сам еще не знаешь.
Ведомый зовами, ты следуешь всему, 
не ведая зачем таскаешь, как суму, 
простор и сердце, по которым изнываешь.


***
В отрешенной хрипотце валторны 
слышится блаженная тоска.
Это чью-то жизнь уносят волны 
с белого прибрежного песка.

Это смерти весть летит по ветру.
Гончей по полям земным летит.
Гончих псов в полях осеннелетий 
созывая, рог Времен трубит.

Если бы вот так же отрешенно 
каждый день лететь по воле бездн…
Но без нас уходят в море волны
и валторны царствуют окрест.



***
Мы еще не скоро станем речью, 
мы еще не скоро станем словом, 
мы пока доносим тел увечья, 
выбродим душевную полову.

Мы в пути не раз еще истлеем, 
притворясь то бабочкой, то тенью, 
то святейшей кротостью растений, 
то змеиной негою и ленью…

Выболит до каждого извива 
наша ненасытная телесность.
Лишь тогда душа, бездонно сиротлива, 
вдруг войдет в неведомую местность…

 


***
Нет ничего, что было бы не мной.
Я – весь с тобой, я – весь с тобой.
Я – этот шар слепяще-голубой 
и глаз твоих, и слез твоих прибой.

О, милый мой, я – скепсисом промыт, 
я вылизан бархоткой Чжуан-цзы.
Я десять раз растерзан и убит 
и все же я – восторженность лозы.

Я безнадежно-очумел и тих, 
я – песнопение ничьей воды.
Я – вдоль беды, я вдоль беды застиг 
зеленую застенчивость воды.

Утраченное – не по мне, а ты – 
кто ты, мой друг, признайся мне – кто ты?
Я – лепет твой, я – голос немоты.
Я – жаркий сон бессмертной наготы.


***

Когда одиночество свернет тебе шею,

будет поздно, мой милый,

пить его мгновение за мгновением,

как пчела пьет мудрость цветка за цветком.

Будет поздно

приникать к блаженному

жизненному ритму:

грубости продавщицы,

обозначившей твое бытие,

пронзительно-наглому взгляду бомжа,

оттеснившему тебя на обочину,

промозглой погоде,

проникающей в твою плоть

с удивительной настойчивостью и отчетливостью;

внезапному факту: тебе не к кому пойти,

чтобы обсудить тонкости чайного ритуала;

или удивительным минутам,

когда начинает протекать крыша

и ты ощущаешь свою открытость стихиям…

Будет поздно –

маленькими медленными глотками

пить это одиночество,

сок этой незнакомой местности,

в которую мы сами приходим

и из которой сами уходим.

 

На берегу

 

Певчей птицей не стать мне.

Горизонта не тронуть флейтой.

Магических путешествий к тайному братству не совершить.

И к древним городам не прикоснуться

тем чувством, которого нет еще в мире.

Истоков жизни не постичь мне,

не понять ее устий…

Но быть мне и быть, как и прежде,

на берегу океана окатышем округлым

в сероватой шуршащей массе.

И вслушиваться в тоске и в странном волненьи

в мощные удары о берег

и ловить на себе случайные брызги.

И ждать со страхом и нетерпеньем непогоды,

когда наконец обрушатся на меня в гневе и восторге

непостижимые зеленые волны.

 

***

Отчизны все стоят пустыми.

Все на чужбине счастья ищут.

Ты прав, поэт: там сердце стынет,

там листья на ветру трепещут.

 

К отчизне нам не прикоснуться.

Она уходит, уплывает.

Слова коверкаются, мнутся

и незаметно убывают.

 

Пусты ключи. Лишь звук прольется

слезою редкой Себастьяна.

Не раньше родина вернется,

чем сам землей и небом стану.

 

***

Не тронь эти ветхие символы:

счастье, безумие, страсть…

Дай им, давно обессиленным,

в волны безмолвья упасть.

 

Не тронь эти древние формулы:

вера, божественный свет…

Дай им в молчаньи оформиться

смыслом, которого нет.

 

 

***

О да, конечно же, в тоске предместий

мы будем вместе наблюдать пространство,

наполненное крошевом известий

из замкнутого кругом смерти сада,

бредущего путем непостоянства,

где за любым кустом нас ждет засада.

 

 

***

Я вижу и с закрытыми глазами,

как лжива ты, как суетна, тщеславна,

беспечна, ветрена, не так уж и красива…

Всё вижу я и все-таки и все же

мне безупречнее, чем ты, не отыскать:

как откровенно дышит всё в тебе тобою!

Всё-всё в тебе пронизано одной тобой!

 

 

***

Если бы (и чего, казалось бы, проще)

войти в этот ритм:

вставать на первом рассвете,

выходить в древнейшие испарения луга

и в бело-розовый Эос озерный,

день завершая молчаньем

молитвенной ивы

под флейту свистящую уток.

Ночью перемещаться чуть слышно

вместе с движеньем созвездий,

под утро истаивая вместе с ними

и уплотняясь в вещей и стихий тысячерукость,

ощущая себя тысячеглавым, тысячесердым Шивой…

И в этом ритме однажды утратить

себя ощущенье…

 


***
Фантастические дали.
Мы с тобой не всё сказали.
Полумесяцем луна.
Нил течет под нами синий 
и зеленый, черный или 
крокодилово-большой.
Мы с тобой как будто дома.
Нам с тобою незнакомо 
чувство памяти другой.
Нам другой планеты чувство 
затмевает память густо.
Память нежити простой.
Мы не можем быть собою, 
потому что с пустотою 
поселился мелкий страх.
Звездам и морям навстречу 
пирамид мы слышим речи, 
и в ночи молчит аллах.
На колени встанет кто-то, 
чтобы звезд услышать грохот, 
чтобы жизнь ушла в песок.
Нил течет под нами черный.
В глубь земли уходят волны.
Что-то смотрит нам в висок.



Восточный ветер


I
Неустанность восточного ветра поразительна.
Он дует уже столько тысяч лет!
Его дыхание неостановимо-решительно.
И потому нам иногда кажется, что восточного ветра нет.

А в эти мгновения он пронизывает нас еще сильнее, 
выдувая из нас целые, решительно никакие, миры.
На вершине горы мы кажемся ветру умнее, 
потому что он дует там с незапамятной поры.

В долинах жизнь идет совсем другая.
В долинах восточного ветра почти нет совсем.
В долинах восточным ветром детей пугают.
А умы зажигают искрами столкновенья систем.

Восточный ветер так далек от нас, что это 
ему по-видимому до конца его дней не простят.
Восточный ветер приходит с постоянством света.
Но его никогда не увидит наш взгляд.


II
Восточный ветер такую лавину снов накатывает, что 
только и успеваешь рыскать по каталогам.
Память так неразборчива, что миллионы листов 
рассыпаются просто так по бесконечным дорогам.

Сонный товарный вагон застрял на станции Ив.
Речка течет облучённая лучниками Китая.
На ветке сонного дерева, рот изумленно раскрыв, 
мальчик, забыв про растения, в созерцаниях тает.

Кто принесет нам известие из этого края краев, 
где патефоны из моды вышли столетий как двести, 
где шербурские зонтики и Катрин Денёв 
плавают в море забвения с Эвридикою вместе?

С лучниками Китая кто неразлучен был?
Кто забывает без устали те и эти просторы?
Сколько высохших рек в жизни ты переплыл?
Сколько тихих долин вдруг превратились в горы?

Ветер, ветер, ветер, восточный ветер не спит.
Не шелохнется ресница на оке его господина.
Никто никогда не услышит, как сердце его болит. 
Никто никогда не увидит его распятого сына.


III
Пагода затерялась в невысоких горах.
Там неподалеку затаился монах Ю.
Впрочем, не затаился: себя обрел.
У монаха Ю – прорехи в штанах, 
ночи без снов как у волшебника из Гель-гью, 
ива у ручья да пара возле хижины жердёл.

У монаха Ю – непостоянство утех.
Он носит воду да собирает хворост для костра.
А еще он медленно луну растит.
Монах Ю хотел бы утешить всех.
Но только сабля его еще недостаточно остра.
И озеро молчит еще, которое его простит.

Монах Ю день и ночь собирает росу со всех в округе трав.
Он лечит деревья, сколько сил хватает; кланяется ветрам; 
а еще он любит под дождем стоять.
Монах Ю лишил себя всех гражданских прав, 
давно забыл про всяческий стыд и срам, 
и никто не заставит его мысли течь вперед или вспять.

Монах Ю фантастически глуп.
Под облаками он так поглупел, 
что не смог бы даже досчитать до десяти.
Ему кажется, что центр мира – его собственный пуп, 
что бог до земли добраться еще не успел 
и что без помощи трав нам до небес никак не дойти.

Пагода затерялась в невысоких горах.
Неподалеку возле хижины играет на лютне ветер, а не бородач.
Как его пальцы хороши!
Они не знают, что такое восторг и страх.
Перед ними не стоит монблан задач.
А в окрестностях сердца монаха Ю вы не встретите ни души.

IV
Пусть скажет мне каждый, 
как осень стекает по желобу крыши.
Кто выше меня, пусть о мне намекает 
тому, кто нас выше.
А впрочем, зачем это всё, 
зачем пылесосы, 
в том мире, где нет ни пылинки, 
где неба откосы 
так медленны, так величавы, внезапны, 

как детские капли на коже, 
как лунные пятна.
Оставьте меня посреди одинокого мира, 
где есть только сосны.
Их несколько штук, они делают ветер 
на склоне откосном.
А рядом в долине деревня тиха и недвижна 
укрылась меж гор словно в детство.
О, как здесь некнижно!
Забывчив я здесь, словно не был никем я еще 
и конечно никем и не стану.
Купите мне холм и растрату корней 
и верните меня этих трав океану.

 

 

***

Возвращения происходят снова и снова.

Только откуда они прибывают?

Возвращения нас смывают

с нашего пути куда-то.

Но куда наш путь – неизвестно.

И тем более неизвестны цели возвращений.

Однако мы возвращаемся неизменно.

И звон нашей речи – прежний.

И блеск нашей кожи – тоже.

И глаза наши сияют счастьем

первые пять мгновений.

 

Неуклюжие возвращения ветра

не мешают нам взбираться на гору,

окрашивая все вокруг синим светом.

А затем – спускаться к роднику напиться.

К роднику невозможно не возвращаться.

Сколько бы в горы ни взбирался,

все равно вернешься к роднику на дно долины,

где растет тихая ольха,

а не гордые сосны,

на которые садятся отдохнуть

облака дождливыми вечерами.

 

Возвращеньям не грозит ни милость, ни кара.

Оттого-то и кажется нам, что мы всё забыли.

И пришли погреться на теплую Землю.

Хотя кто его знает, где теплее

и почему Земля – прибежище плоти.

 

Но что же, что же нас возвращает?

Нас возвращает наше любопытство

к нашим печальным несытым томленьям,

столь похожим на мерцанья свечек

в очень темном старинном храме,

где давно уже никто не служит,

но где в закопченном гробовом полумраке

все так же мерцают алтарные звезды.

 

 

***

Принеси, принеси мне полночь

в лунном опереньи.

Пусть постоит она у меня на столе,

как цветок в кувшине.

Пусть постоит до утра,

сверкая драгоценным лунным диском.

Кто владеет сокровищем вечно?

 


***
Какая тревога, какая тревога, какая тревога!
Я – местность для бога, мелка и убога, но– место для бога.
Кидает меня как пушинку немереный ветер, 
уверенный ветер, над миром вер ветер.
И падаю я то в лощинку, в ложбинку бывает, 
бывает мне небо с овчинку.
А то вдруг я камнем под небом широким, глубоким 
дышу на рассвете.
Когда бы вы знали, как камни привольно здесь дышат.
И как их здесь слышат.
Как слышат их сверху, 
особенно ночью.
И каменный путь их короче, короче, короче.
И дар их бесслезный – 
намеренно вольный, уверенно вольный.
Я – пастырь у склона, я – пастырь у склона, 
но где мои овцы и звери?
Не слышно их воплей, не слышно их флейты, 
не слышно их стона.
Я бедный пастух без отары, без стада, без луга.
Брожу я без веры, без веры, без веры.
Не знаю, я – юный, 
не знаю – больной или старый.
Не знаю я, где пролегает в пространстве заслуга.
Я чувствую только, что видеть мне надо – без глаза, 
что слышать мне надо – без слуха…

Воды и земли
I
Рыбка, взвиваясь на моем крючке, так мне кричит, так мне кричит.
Вся ладонь в ее экскрементах. Далее – смерть.

II
«Ничегошеньки нет в моем доме – только прохлада 
и душевный покой», - Исса сказал.
Боже ж ты мой! В доме моем столько вещей!

III
Кто-то из древних японцев заметил улитку на склоне.
И с тех пор она всё ползёт…
Наверно, уже в облаках.

IV
Я дачу снимал. В обширном дворе 
общался с семейством.
Вернулся домой.
Уже второй месяц вспоминаю овчарку.

V
Гору сгибая как лук, 
увидел бег сосен с вершины.
Ветер восточный подул.

VI

Я написал б тебе письмо, 
но только тихое.
Я молчаливое письмо бы написал.
Но где мне взять кусочек чистой тишины?
И где найти мне молчаливое молчание?
Я выстригу тебе фрагмент луны.

 

VII

Лунная ночь в горах.

Не шелохнется листок.

Звездочки бледны как смерть.

Сосны молчат и молчат.

Кажется, вышел я вдруг

на планету не ту.

И телесность моя

исчезает как сон.

 

VIII

Я ничего не скажу.

Выйдем во двор.

Розами небо укрыто.



***
Очнись 
и вернись сюда, 
ко всем этим, еще тобою 
не замеченным богатствам: 
вот чашка, вот оконный переплет, 
вот горшок, а в нем цветок…
Они кланяются 
и приветствуют тебя.
Взгляни в лица послов.



***

                          Александру О.


Ты говоришь мне: сядь и напиши Книгу, 
зачем тебе крохоборческие комментарии к тому и сему, 
ко всем бесконечным частностям чужих суждений о мире; 
возьми быка за рога и опиши свой собственный мир, 
грохочущий в тебе подобно небесной сфере 
или тишайше дремлющий наподобие тумана в долине.
Так ты мне говоришь, призывая сообщить нечто, 
что не будет общим местом, а будет местом частным, 
словно усадьба, простоявшая за высокой стеною несколько столетий…
Я слушаю, слушаю тебя и думаю о Книге, 
в которой мы с тобой сидим, словно за высоченной каменной стеною, 
высунув головы даже не из пространства меж страниц запыленных… 
а из пространства меж двух громадных буквиц, 
которые нам никогда не понять 
хотя бы уже потому, 
что никогда во весь рост не увидеть…


***

«Смерть делает нас ангелами…»

Дж. Моррисон

 

Ты знаешь, как ветер поет в проводах,

но ты не знаешь, как поет смерть.

Ты ходишь дорогами, которыми ходят все,

но ты не знаешь дорог, которых нет.

Ты слышишь то, что Моцарт уже сочинил,

на рассвете носом уткнувшись в траву.

Но ты не слышишь движенья травы,

но ты не видишь невидимых стрел.

А смерть поет, но совсем не так,

как утренний ветер в камыше.

А Моцарт ходит дорогой не той,

которой – нам кажется – он прошел.

 

 


***
Словно полный-полный кувшин 
мы несем в руках свою судьбу, 
боясь его расплескать.
Но потом так опьяняемся далью, 
что забываем о кувшине и
однажды вдруг замечаем, 
что он совсем-совсем пуст…
И тогда мы спрашиваем себя: 
так в чем же отныне наша судьба – 
неужели в том, чтобы нести совершенно пустой кувшин?
Но тогда кто здесь кого несет?
Мы – эту пустоту?
Или же эта пустота – нас?

 

***
Существо живое лишь изредка, 
а в промежутки непрерывно умирающее, 
разъедаемое опухолью слов. 
Вот стал ты на мгновенье живым, 
и болью вселенской пронзила игла. 
Откуда она? что такое? 
Что за несчастнейшее, 
что за счастливейшее существо –  
вечно живой. 
Страшно представить.
Благословенье удела нашего: 
покой, созерцанье, умеренность; 
редкие вылазки в жизнь 
и вновь возвращенья в уют полужизни.

 


***
Горе, горе! Как будто душа моя мимо проходит…
А я сижу в стороне, на глухой чужбине, 
сижу, забившись в угол, боясь коснуться света.
Как будто сижу зачумленный, 
как будто весь охваченный своим телом, 
боясь коснуться души, мимо тихо идущей, 
боясь узнать, что моя душа существует тоже.
О, обезьяний царь! Пляши на дереве свой танец!
Из моего мрака я ничего не вижу кроме чуда света.
Но какая странная эта планида: быть все время нищим 
и упускать царственные мгновенья касаний.
Какая царственная это земля: прикосновение глаз, тебя узнавших.
О, узнан ли кто в этом полумертвенном жизненном полумраке?



 

 


***

Все, что мы делаем, мы делаем для чего-то.

Но ведь надо же что-то делать просто так, неизмышленно?

Просто смотреть и просто слушать.

Бродить по лесным дорогам без всякой цели.

И вслушиваться в себя, не домогаясь смысла.

А если к тебе подойдет человек –

просто войти в него как в воду или в церковь

и слушать, как там поют рыбы или стонут духи;

и бросить на землю серебряную или золотую монету,

которую либо подберет, либо не подберет нищий.

И сочинять стихи просто так, не для кого-то.

Не для того, чтобы потом кто-то их зачарованно слушал.

Просто сочинять – так бродят по округе тени.

Просто сочинять – как будто ты еще не родился

и нет у тебя ни на кого надежды

и ни к кому никаких счетов.



***
Меж мной и деревом – громадные пути.
Меж мной и деревом – зазор.
Но этот путь мне не пройти.
Хотя и кажется, что пуст простор.
Так просто всё.
Так прост воздушный хмель.
И облаком начиненная мгла.
Но вдруг взрывает этот путь мохнатый шмель.
И брызгами летит волна стекла.
Когда же я обмолвлюсь о тебе, 
ты закрываешь рот своим мне спелым ртом.
Ты ждешь, когда закат войдет в мольберт.
А бог дождей меня впускает в дом.



***
Бога нет – я скажу, 
Бога нет.
Ну и что? – я скажу, 
ну и что?
Говори каждый день:
Бога нет.
Говори каждый день, говори.
Говори что-нибудь каждый день, 
каждый день что-нибудь повторяй.
Говори каждый день: нет звезды.
Говори каждый день: нет морей.
Говори, говори, говори.
Повторяй, повторяй, повторяй.
И войдешь ты в неслыханный ритм.
И войдешь ты, войдешь ты, войдешь…
***
Закружило в снегах мой день.
Запуржило его, запорошило.
Охмурила меня, заморочила 
светотень.

Ослепителен этот миг, 
эта поздняя расторопица.
Снега обморок. Нездоровится 
в сонме книг.

Что-то светится, словно снег.
Что-то – леса темной громадою.
Между ними я тихо падаю 
в годы рек.

Изреченное – это свет.
Остальное во мраке стелется, 
как ночная эта метелица – 
в реках лет.



***
Неуклюжи пространства плохо прочитанных книг.
В эту ночь ты наверное спал или просто не жил.
Или просто бродил словно вор или архистратиг 
по полям неуклонным, где кто-то гробницу сложил.

Ночью важно в глуши тиховейной блажить, но не спать.
Ну а если дремать, то подремывать чуть свысока.
Посмотри как заманчива книги нечитанной стать.
Посмотри как неведомы сами себе облака.



***
Научи меня плыть посреди беспардонных пучин.
Я не знаю, кто есть здесь, а может быть нет никого.
Не напрасно сияет пространство бесстрастных причин.
И закваска иная у нас, чем у тех, кто увяз в статус-кво.

Неподвижна отвага, а все остальное течет.
Море будет потом, а сейчас ты еще ручеек.
Заплати за меня этим призракам сна, звездочет, 
а не то я усну, лицезрея бездонный Восток.

Море нашей отваги едва ли измерить дано.
Мы увидим себя лишь на кончике самом пера.
Мы значение жизни вкушаем, как боги вино, 
пропадая вдали, где бессонно волхвует гора.

 

 

 

***

Донно, забвенно и донно…

Базальтовый гребень волн.

Ко мне сокрушенно, мадонна,

приплыл твой израненный челн.

И ветхость мою он заметил,

заметил морщинистость век.

И что-то подуло – не ветер.

И что-то упало – не снег.

Понять это нам невозможно.

Быть может лишь только – принять.

Витийство о сложностях – ложно.

Не ложно – тонуть и сиять.

И слышать лишь то, что не слышал

ты может быть тысячу лет.

Ты дна вдруг коснулся и вышел,

увидев не след и не свет…

 

***

Тот, кто очнулся, тот странный ребенок.

Ему все равно, по каким бродить тропам,

по каверзам весей, по сонным Европам,

и бред его кроток и бред его тонок.

 

И бред его хрупок, как лунные нити,

и вечное в  нас возвращается ночью,

и вечное ропщет и вечное прочно,

без соков вкушений, без зова событий.

 

И новые нервы восходят к изъянам

забывчивых тропок во мхе приозерном,

где брел он в предутренних сумерках пьяных

в предчувствии мигов пустых и предгорных.

 


***
О, это небо, высотой с бесконечный дом.
О, этот чайник, смиренный и верный, как пес.
Все, что приходит, это конечно вздор, 
кроме того, что однажды сюда ты принес.

Что же принес ты? Эти глаза, чтоб смотреть, 
руки – рубанком плести кружевную вязь, 
медленный ум, чтоб тихонько под соснами зреть 
и умереть в разнотравьи как травный вельможный князь.

День незаметен как будто, и все же единственно он 
и существует в пространстве бездонных времен.
Как он простецки простерся: громадный невидимый слон, 
невероятно спокоен и океански умен.

Просто тихо сидеть и касаться случайно ствола 
вишни коричневой и позабыть абсолютно про всё, 
что тебе память твоя, боже мой, наплела,
Жанна Д’Арк наплела и Мацуме Басё.

Ветреной свежестью ты проницаем весь.
Выключен чайник, лопнул внезапно стакан.
Все, что случилось в мире, случилось конечно здесь.
То не стакан отошел, то пронесся в тебе ураган.



***
Динь-динь-дон – говорит нам река.
Динь-динь-дон – жизнь легка, нелегка.
Не протянет и ночь до утра.
Умирать собираться пора.

Мы бормочем мгновенья невсклад 
в пустоте, в простоте просто так.
Пусть ощерится грозно овраг: 
наши души младенчески спят.

Мы не можем доподлинно знать, 
что ушло, что еще не пришло.
Ночью может быть очень светло.
Днем же можно невидимым стать.

Это просто, так просто, что жуть.
Остается лишь просто нырнуть 
в переулок за левым крылом, 
где маячит невидимый дом.



***
Я не знаю, зачем умирает закат 
и гитарные спят переборы.
Миг вниманья скользит, желторот и несвят.
Скрывшись в полночи, странствуют горы.

Голубая меня не касается стынь.
Всё уходит, страшась пониманья.
Я качаюсь меж голых межзвездных пустынь, 
молча слушая тьмы нарастанье.

 

***

Ты не сможешь мне память свою подарить.

Неизвестность останется темной тоскою,

безупречной как меч самурая, как вопль над рекою

звездной ночью, когда собрались хоронить

 

басурманного лоцмана травные боги

в деревеньке безвестной на крае земли.

Центр придумал не я, но – цари, короли.

Мы ж с тобой, слава богу, убоги,

 

прилегаемы с краю к бескровию дней.

Мы тихонько плывем, замечая по-птичьи

широту этих мест и теченья величье,

припадая к воде с каждым разом сильней.

 

Память ты схоронила, как будто немая

протекает в тебе сновидений река.

По лицу как по озеру облака

незаметно текут, чуть дыша, принимая

 

все извивы причудливой страсти твоей.

Только знаешь ль сама ты, певунья, об этом?

Разбираться в пустотах пристало поэтам,

но тебе с каждым годом грустней и грустней

 

собирать этот странный порывистый дождь

и вдыхать аромат его детского плача.

А в саду между тем спит в траве Купидон,

ничего для пространства не знача.

 


***

Мой водоем пустынно в травах спит.

Вода прозрачна как не знаю что.

Все хочется сказать: как божество.

Сияют астры и пионы.

И весь мой сад пронизан светом тихим утра,

благословен неведомо когда и кем.

Ах нет: благословен сейчас,

когда нет времени в моем саду.

Все движется, но тихо-тихо так.

И возвращается в себя, в себя…

Невидимы круги благословлений.

Утраты есть, но – в памяти людей.

Вода прозрачна. Это точно божество.

Я умолкаю возле водоема.

Мой пруд завис в пространстве как купель

неведомого будущего шага.

 

 

***

Мир медленно созреет до утрат.

В глубь века возвратится утешенье,

подобное, сподобленное гнету

пустых теней, их призрачному лёту.

И камень вдруг устанет у ворот

собою быть: прикинется вдруг львицей

на мощных крыльях или кобылицей,

несущейся меж храмов и невзгод…

Нас встретит скоро новый поворот,

которого жильцы близ дома ищут.

Взойдя на крышу, ты увидишь нищих,

припавших к стенам собственной тюрьмы.

Необъяснима дружба гордого ума и вечной тьмы.

 

***

Я так задымлён этой патиной дымчатых лет,

что кажется мне самому, что пропал тот мой след,

которым ступала нога без малейших подков,

а сам я не слышал знамений, тем более – вещих звонков:

со всех концов света и тьмы; то был лунный концерт,

причастный долинам и далям, вошедшим в конверт,

который в итоге лежит на каком-то столе,

и возится кто-то у печки: лохматый, в смоле и в золе.

 

Как много просчитано слов и веселых затей.

А кажется кто-то рассыпал условия спора из малых детей.

Подростки блефуют и врут, чтобы выйти в свой рост.

И старцы угрюмо молчат, обнаружив откос.

О племя молчащих, податели знаков простых.

У них бы изведать, почем и откуда истлевший их стих.

По ним бы проехать всей мощью старинных страстей.

Они б рассказали, зачем это солнце из лунных костей.

 

 

***
Кем был ты – о том не узнает из живших никто.
Укрыт ты, укрыт ты в такое сквозное, в такое сквозное пальто, 
что даже скворченья и шорохи не отзовутся вовне.
Кто думает, думает только о тонкой струне, 
прошедшей сквозь спину и дальше – сквозь нервы волны, 
идущей на нас, на сквозную печаль твою с той стороны.
Ты бережно пальцы кладешь на гранита скалу, 
на бархат руки, на безводную втору веслу, 
когда мы плывем с тобой в зыбком ковчеге времен.
Но кто ты? Не знаю я – отпрыск кочевьих племен, 
блуждающих в этом зыбучем истленьи песка.
Но кто ты – кто даст мне ответы: безумие танца, 
закатные ветры, сквозная река?
Я в шорох вхожу, будто я неприметный жучок, 
песчинка лукавая, сена взгорбаченный стог.
И мысли текут как распад внутриатомных тел, 
и Моцарт взлохмачен, всем кажется – он опустел, 
когда не пришел на последний посмертный концерт.
Но с братьями лежа в обнимку, он был удивительно цел, 
сползая к основе своей – неизвестной кому?
Я шорохи музыки слышу, готовый поверить всему, 
что мне отдает моя муза в предлунном бреду.
Что проку, что здесь я – ведь я как древесность бреду.
Растительно точно такой же как капельность стен.
Лишь некая малая странность: взрываются кончики вен 
догадкой, догадкой, догадкой – вот-вот ухвачу.
А утром, проснувшись безродным, над снами, над снами лечу.


***
Голос, согретый-нагретый неведомым солнцем.
Здесь, сквозь неведомость щели, проходит тоска.
Сонмы предметов: компaс и картофельный стронций, 
вбитая в баньку скоба и густая река – 
медленно погибают за синей водою, 
но этого нам никогда не увидеть за волшебством перемен.
Утро сменяется вдруг странных невстреч пустотою.
Вечер приходит холодной росою измен.
В изнеможеньи падёт рать восточных игрушек: 
фантиков, одуванчиков, солнечных зайчиков, фей.
Ночью войдет в твою память колдующий танец пастушек.
Неотразимо схоронит наутро твой образ воркующий котофей.



***
Приходит то, что льнет к стихотворенью, 
конечно же к чужому, 
словно пятен 
не замечает, 
родинок и страха, 
упрятанного прямо за спиною.
И кажется, что ты познал причины 
чужого горя и чужих иллюзий, 
и кажется, твой мир тебя покинул 
и это ты в Венеции как странник, 
как обезьянка в странных складках кожи 
чужого и шершавого рассвета.
И полутени этой чуткой жизни 
в тебя врываются как сладкий ветер ада, 
и ты уходишь из стихотворенья 
как будто ты отправлен на чужбину 
из мест родных пред светопреставленьем.

 


***
Ночь отрицает себя блеском горы.
Даль отрицает себя близостью звезд.
Если смотреть из глубокой и черной норы, 
звезды окажутся россыпью капельных рос.

Маленький демон утрат, схоронись до утра.
Кто здесь не вечен, пускай отойдет от греха.
Карта заслуженной кары пустынно пестра.
В горных дремучих лесах затерялась строка.

 

 

 


***
Горек хлеб, выбираемый каждым из нас.
Упоителен сна чуть заснеженный час.
Кто крадется вон там за ближайшей чертой?
Упоителен страх, упоителен строй.

Упоителен строй ненаписанных книг 
и ресниц, дрожи коих никто не застиг.
Будем здесь почивать, будем здесь горевать.
Горемычное горло свое пропивать.

Устроители так же бедны, как и мы.
Доживем до утра, долетим до зимы.
Разровняем овраги, уснем в ковылях.
Будем вечно висеть на продутых ветвях.



***
В комнате кто-то был до того, как туда я вошел.
Можно ли долго плыть, если нет никого вокруг?
Я – серебристая нить, шар моих мыслей – желт.
Может ли постучать в двери мои испуг?

Нет никого вовне, если насквозь молчу.
Замертво упадет тот лишь, чья жизнь – строка.
Горе мое – во мне, я за него плачу.
Море уже ушло, но возвратилась река.



***
Кто плоть отдаст за право быть никем?
Пустой ячейкой, мгой, мембраной слуха?
И жизнь, с сомнением рифмуясь плохо, 
доподлинно рифмуется не с тем.

Куда тот звук летит, он никому не скажет.
Он глиной вымажется с ног до головы, 
он шевелит вниманием листвы 
и навзничь невзначай под небом ляжет.

И это всё, что можем мы назвать.
Утайкой, перекрестным опыленьем, 
тщетой и стрекозиным умиленьем, 
букетом роз, которых не сорвать.

Не унести которых никуда.
Им здесь истлеть, до млечных новых странствий.
И уличаемый в истленьи постоянстве, 
ты лжешь себе, как лжет себе вода.

Грохочет водопад и день и ночь.
И истолковывает споры и реченья. 
А суть струенья рушит все значенья 
и миг волнения в ничто уносит прочь.

Слоисто ночь выбрасывает ритм 
наполненного звуками тумана.
Ты ждешь чудес? То чудеса обмана.
Не спрятать ночь. Не спрятать блеск зари.



***
Нет причин ошибаться тому, кто еще не пришел.
Мелкий дождик укрыл механизм постоянства разлук.
Помолчи, если можешь, пусть млечно восстанет глагол 
в беспричинных местах, где без стада гуляет пастух.

Осень лучшее время для тех, кто готов поступить 
в обученье не снам, но готовой прорваться листве.
Если долго не видеть, то может привидеться нить, 
по которой придешь к изначальной своей наготе.

Мелкий страх потерять освященный преданьями мир 
отпусти насовсем, пусть он плавает рядом с тобой.
Никому не известен твой дремлющий, бешеный миф.
Он к тебе продирается горной опасной тропой.



***
Уходит жизнь… Куда? Зачем?
Уходит жизнь.
Не насовсем?
А если насовсем, то кто 
ее ухватит на задворках, 
ее ухватит на закорках 
за бестелесное пальто?
За ускользающее за 
кто не вернет тебе глаза 
кто не зайдет к тебе однажды 
не разделить с тобой восторг 
ушедший весь в кошмарный торг 
с вселенской нежностью и жаждой?

 


***
Я попытаюсь что-то написать тебе вдогонку.
Фрагмент то ли мелодрамы, то ли ожившей памяти, 
то ли экстаза, который бывает жарким летом 
на дальнем озере в богом забытом крае.
Райских сосен настой меня зажарит живьем 
в гусеницу, а потом в куколку, а потом в летунью…
А потом стану рыбой, сверкающей крыльями ног, 
подобных ногам Одиссея или какого-нибудь там Алкиноя.
Не все ли равно? Кто сотворил наших тел хищную повадку 
лететь вниз головой в ликующий зонт неба?
Мы еще называем это знаньем.
Глупостью это еще можно назвать или пустым гаданьем.
Когда за горизонт кто-то смотрит и смотрит, 
думая, что вот-вот выплывет Золотая Рыбка.
Всё, что я об Одиссее знаю, это то, что он – 
сплошное движенье; этакий хитрец, словно ручей 
ускальзывающий и скользящий.
О, мне совсем нетрудно тебе признаться: 
фрагмент экстаза невозможно запереть в конверте, 
особенно когда сидишь на берегу пустынного озера 
в богом забытом крае 
и посылаешь посланья всем богам вперемешку: 
авось, дурни этакие, разберутся.
Что еще может человек, ставший рыбой 
и совсем, увы, не похожий на своего праотца Одиссея 
или какого-нибудь там Переплута.

 

 

***

Бег бессмысленно-парных копыт

заметает узорчатый снег.

Ты бежишь, ты угас, ты забыт

под кольцом позолоченных век.

 

Меднокожие бродят рабы.

Реки бредят о зарослях ив.

Неухоженность тайной судьбы.

Неулыбчивость тех, кто красив.

 

Промеряем колодец впотьмах.

Впопыхах кто-нибудь упадет.

Незамеченных крыльев размах.

И пространств нерасплавленных лед.

 


***
Кто волен – не вольнее нас с тобой.
Кто болен – не больнее нас с тобой.
Тем более, что боли нет другой, 
чем слышать, как бессмысленен прибой.
Тем более что все, что можем, - быть.
И воли нет иной, чем просто плыть.
Увидишь, скоро опадет листва.
Листва словес, и век закончит тлеть.
И кто-то начертает слово «смерть» 
на небе наших тусклых фонарей.
И похоронят праздных звонарей.
«Ах, дудочка моя!» -- то дуралей 
какой-нибудь отыщется во мгле, 
и ты его увидишь как в стекле.
И ты его услышишь – рокот вод!
И я волью в пространства дивный рот 
всю музыку его бездомных лет, 
и ты поймешь, что нас бездонней нет.
И ты поймешь, что воли нет пустей, 
чем волхвовать по поводу вестей.
И всё пройдет, и перезреет зрак.
И новый век войдет – и сир, и наг.

 


***
Абсолютный пейзаж начинается там, где не ждешь.
Где прозрачная тонкая ночь – не покров.
Где бессмертную воду в странном раскаяньи льешь 
и врываешься в кровь и спускаешься медленно в кров.

В абсолютный пейзаж поднимаешься шагом за шаг.
Гаснут очи смотревших, не гаснет лишь камень и холм.
Оступиться нельзя даже в самый пропащий овраг, 
где блистает сосна в окруженьи невидимых волн.

Гаснут очи когда-то смотревших как будто на нас.
Словно видят они эти волны охваченных скал, 
где блуждает еще этот медленный призрачный Спас, 
где блистательный воздух кого-то как будто искал.

Абсолютный пейзаж переходит из медленных рук 
в отрешенную мглу безъязыких пространных границ, 
где безмерная воля из огненно-влажных излук 
извлекает восторг, что невидимо падает ниц.



***
Шевeлятся огни Иерусалима.
А где-то тело папоротника певуче поет в долинах.
Сила, идущая на нас, неодолима.
Но что мы понимаем в этих винах?

В голосе мы быть может что-то и отыщем.
Но музыка простейшая – изначальна.
Не стоит и пытаться считать до тыщи.
Влага ночная если не прекрасна, то печальна.

Медленная поступь мифов: об Единороге, об Эвридике…
Бесполезный кладезь волхвований.
До чего прямолинейны, до чего дики – 
миги остолбенений, миги блистаний.

Ученая влага – как грешный омут.
Влага твоих очей – наивна.
Я бреду в кустах: в кудрях Авессалома.
И эта дорога ночная – дивна.

Иерусалим могуче возвышен.
А папоротник где-то певуче недосягаем.
Выглянувший из себя – ступает на крыши.
И светит ему планета другая.


***
Кто розу поцелует в губы?
Увидишь ты, как медленно он тонет, 
как безнадежно слабы эти срубы 
и как легки тяжелые ладони.

Сосновый воздух проницает ладан.
И то, что срублено, уже пожалуй плохо.
Но роза – это рана: гений лада, 
и ладанней ее лишь орхидеи локон.

Еще коварнее он в глубину уходит 
того, что не назвать уже еще словами.
Там бог просодии, там похотливый Один, 
там царь Давид охотится со львами.

Там медлить невозможно, только вечер 
и ты уже – под пушками Сиона.
Там горы собирают свое вече, 
и гад морских не счесть под зовы звона.

Немедленная ведается просинь, 
когда губами – сам, само касанье; 
миг безнадежных краж, где осы в осень, 
где небо волочится волосами.

Угаснут ароматы, похоть слабо 
еще сочит намек на неизвестность.
А снизу подступает сверху лава.
В нас снова назревает зова местность.



***
Кто не рожден, тот может быть живет, 
но сам не ведает о том; он просто жив, 
жив искони, от страсти не дрожит, 
не знает, что есть смерть и страха мёд.

Кто не рожден, тот может быть еще 
не зацепил нас времени крылом.
Ведь мы живем наивно, напролом, 
а он ведет вневременному счет.

Наш глазомер не знает этих мер.
Мы прикасаемся к тому, что в нас течет, 
нам блеск понятен: он шуршит, он звездочет, 
мы упиваемся многоразличьем вер.

А он, мятежный или нет, он в нас поет.
И это несомненно так и есть.
Но в нем теряется, как молния, вся весть, 
и божество его поет, не зная нот.

Без этой череды прекрасный бус – 
в момент разрыва рот вопит от смертных мук – 
как бусинки, летит за звуком звук,-
мир рушится, как лопнувший арбуз.

А он, мятежный или нет, он все поет.
Вневременную песню не схватить.
Что значит жить, скажи – что значить жить?
Но знать не знает этой тайны, кто живет.



***
Осыпаны холмы ночные звездной пылью.
Огнями залит сад немых, утраченных почти, столетий.
Руками разгребаю всё, что было былью.
Ерушалаим подо мной летит, как бог Асклепий.

Ему мы дарим петушиные бои и завихренья воли.
И ученик Хирона щурится с устатку.
Ему мы отдаем всю мощь невыстраданной боли.
Но петухи и в нас поют медлительно и по порядку.

Мы отдаемся созерцанью; что еще тревожно ждет нас?
Мысль несогбенна, сколь ни прогибай ее, страшась поломок.
Ведь где-то рядышком всегда наш остров Патмос.
И рушит в океан твой сын судьбы обломок.

И нам не справиться бы было с этим ритмом, 
когда бы эвкалипт не пел на склоне.
Как далеко от этой веточки до Рима!
Как зыбко зыбятся огни – совсем как в лоне.



***
Ах, Адонай, шепчу я неуклюже.
Ах, Адонай!
Край неба все тучнее и все ближе.
Все ближе край.

Не знаю я, где небо и где горы.
Вся твердь как лист, 
исписанный прыжками Терпсихоры,
чей танец горд и чист.

Нам невозможно не струить измену 
из чрева век.
Вонзает камень свою веру в вену,
как человек.

Меж медленною Адоная жизнью 
и смертью нас 
мысль проплывает словно шелест листьев 
и третий глаз.

И словно юноша, рыдающий на скрипке,-- 
весь Адоная скарб.
Перед лицом – немедленный и зыбкий – 
летит луны эстамп.

И то, что называется игрою, 
на самом деле – явь.
Я этих тучных гор молвою не покрою.
Вхожу в них вплавь.

Здесь солнце не проносится по крышам.
Когда-то здесь был Рай.
И ничего здесь нет ни ниже и ни выше, 
ах, Адонай.



***
Есть пониманья мимолетный вкус.
Он называется то Хари, то Солярис.
Как пух от уст Эола, с божьих уст 
срывается стеклярус.

Нам свой язык громадный не поднять, 
он в чреве рта, как монстр, неповоротлив.
Разверзнется волненье – не унять.
Так в бурю океан – прекрасен, но уродлив.

И медленная оседает соль 
на основанье наших ощущений.
Нам не понять громаду этих воль, 
входящих в плоть немедленных смещений.

Лишь глаз ребенка может снять разрыв 
меж столкновеньем этих звонких бусин.
Но ты, войдя в свой медленный залив, 
твердишь одно: сегодня просто осень.

Но я замечу: осень – только твердь, 
к которой облака обманчиво прибиты.
А изначально – небо было, ведь 
мы – только дождь, на землю длинно литый.

Вкус пониманья – как он прихотлив, 
как мимолетен, как наивен.
Ты в забытьи идешь, касаясь сонных див, 
и лишь в мозгу шумит семантик ловчий ливень.

Ах, осени стеклярус, козлодой, 
дай мне немного спелых вишен, 
бродящих между твердью и водой, 
где вечный наш вопрос восторженно излишен.



***
Нездешни вещи детства, и затем 
не рухнет дом, ведь мы в вещах укрыты 
как рыцари кромешно белой свиты 
в скрещеньи всех созвездий и систем.

Какая бесконечность этой дали, 
увиденной однажды в зеркалах.
И в медленном кувшине, как в начале 
вещей земных, ты обнаружил страх.

Но в этом страхе столько тишины 
и непосильного для нас блаженства, 
что мысли, унесенные в священство, 
с тех пор переполняют наши сны.

Миг переполнен силой свыше нас.
Но вся она укрыта в даре зренья.
Все сбито с ног огнем ошеломленья.
Но это твой, а не вещей экстаз.

Но это только кажется, что ты 
не весь укрыт в своем первозачатьи.
Кусты творят в тебе свои заклятья, 
и меркнут ослепительно цветы.



***
Гёте кушал померанцы, 
олеандры рвал, левкои, 
итальянки, итальянцы 
шли к нему толпой, покоя

нет Йоганну и Вольфгангу, 
каждый хочет отличиться, 
а в душе тоскою к Гангу 
воет римская волчица.

Померанцы кушал Гёте, 
в тишине, под сенью сливы.
Он работал без расчета, 
переполненно счастливый.

Анемонами богатый 
сад его тонул в молчаньи.
А мужья, слегка рогаты, 
утопали в одичаньи.

Удивительное дело: 
дружба – это предвкушенье 
удивления пострела 
на ночное девы бденье.

О, Миньона, где ты, где ты?
Изначально было слово?
Но печальней нет ответа, 
чем пространство птицелова.

Гёте ловко вел гондолу 
и вообще любил быть юным.
Даже в старости он долу 
не клонил главу, но струны

по ночам его звучали 
словно сосен песнопенье, 
и в конце он как в начале 
в явь входил как в сновиденье.

А еще любил быть мудрым 
и печальным старый Йоганн.
Утром был он свеж как утро.
По ночам был стражем окон.

Потому что там шумели 
и кричали звезды что-то.
Там глаголами шумеры 
угощали бога Тота.

И таинственный советник 
померанцы ел блаженно.
И к Востоку мчался вестник 
всепрощенно, всесожженно.


***
Соль пребывания не вся еще во мне.
Кувшин на утреннем столе в саду – мне не вместить.
Какая шепотом листвы в нас вьется нить?
И этот нерв в кувшине, этот нерв!

Как просто он стоит и как он весь 
нам недоступен до скончанья дней.
Немедленная в нем благая весть.
Он медленно истаивает в ней.

Все кажется, что рогом прозвучит 
и вырвется как пламя звездный бег.
Но что-то нас скрывает; он молчит 
как око в око звездный человек.

Беспутная волна нас усечет 
и скроет миг присутствие лесов.
И медленная осыпь голосов 
разделит жизнь на нечет и на чет.

 



***

Смерть нас не спрашивает, правильна она иль нет.

Дымок дымится сутью сигарет

и медленные прогибает крыши.

Мгла за окном не то, чтоб очень мгла,

и доля жить не слишком тяжела,

но что-то есть, что нас смущает свыше.

 

Любой ночной фонарь похож на дождь.

У берега таит бессилье вождь,

и теплится надежда на всесилье

морской воды иль просто мрака слов,

сметающих основу – для основ…

О где ты, где ты, донна Инезилья?

 

Ночь хороша, когда ты слился с ней,

когда брести по ней тебе странней,

чем днем подверстывать пустые кудри ветра.

Напрасна кутерьма пустых страниц,

и сам ты – переходы блеклых лиц.

Одна лишь ночь владеет тайной метра.

 

Смерть нас не спросит, отчего она пришла.

Ты можешь жить без лодки и весла,

и правота твоих движений – сущий пепел.

Но горе затаилось глубоко,

и облако – не просто молоко,

и беспричинны вопрошанья мглистых ветел.

 

Но ночь идет, и медленный карниз

ее дождей бросает землю вниз,

как будто там внизу – причина суши.

Кто нам подаст, когда не будет здесь

монашкою кружить благая весть

и чьи-то умирать от страсти души?

 

 

 

                  

                        ***

Душеприказчик – чей? чей современник?

Иль просто душ невыбродивших пленник,

не в состоянии из собственной души

уйти с котомкою, чтобы лежать во ржи?

 

И медленные трогать павилики

и ощущать на соснах рыжих блики…

Так просто, так легко увидеть божий лик

в тени громадно незнакомых павилик.

 

Струя тугая медленного неба

тебя коснется коркой теплой хлеба.

И медленные руки опустив,

ты вдруг вплывешь в нечаянный залив

 

тебе неведомого медленного града,

где корни трав плывут вверху, как сада

цветущая громадная волна.

И ты заметишь вдруг: нет верха, нет и дна.

 

Ты за пейзаж души с котомкой тихо вышел

и обнаружил дрожь гигантской влажной крыши.

 

                                        

                             ***

Мы плоть не свою обнажаем, а медленных зим,

тягучих и вьюжных, бродячих и смертных собак,

чье белое тело однажды сквозь землю уйдет,

и август прейдет, как прешел и святой Августин.

 

О, бог полномочий, которого нам не сыскать.

Осталось лишь тело страстей да низинный наш смог

да белый туман над рекой, где родимая мать

пространству дарила, как птица, светящийся слог.

 

Но где он? где белое тело туманных путей?

Лишь щебень шуршит да поэтов лукавейший свет,

способный утешить, пожалуй, лишь малых  детей

да ангелов  музыки, давших бессильный обет.

 

А тело, как музыка белая, спит до утра,

чтоб утром  проснуться и скоро уйти в переплав.

Как мощно сияет  пространства сквозная дыра.

Кто песню поет, ничего о себе не узнав?

Белейшая  в воздухе чья-то как будто тропа.

Я помню как мама зегзицей летела на тихий свой Дон.

Кто хочет, тот верит в безмолвия зимний тропарь,

где медленным краем струится божественный стон.

 

 

 

                      ***

Когда ты говоришь о чистоте альпийской,

я изумленно поднимаю веки

и вижу грот эпохи корневильской

и в ледниках начавшиеся реки.

 

Мой голос как небесный иностранец

теряется во мгле твоих движений,

которые волхвуют тайный танец

в нечаянности чаемых сближений.

 

Куда ведет их медленная повесть

твоей души, которую не знаешь?

Кто проливает в нашу влагу совесть?

Кто ночь струит, в которую влетаешь?

 

Ты грезишь, потому что ты печальна.

Ты влагою у рта – твой волглый голос.

Проходишь мимо, словно миг астральный.

И твой костер – как звезд летучих волос.

 

 

              ***

У ручья под горой

ты встала меж двух громадных,

почти до облаков, в два обхвата

тополей; встала, улыбкой светясь.

Я нажал кнопку фотоаппарата –

шипнуло: кончилась пленка.

Но снимок остался. Он во мне.

Помнишь те тонкие

паутинные нити, на которых роса?

 

 

                       ***

Что явь? что сон? Никто давно не знает.

Перетекание меж ними непрерывно.

В нас что-то непрерывно натекает,

в нас что-то гибнет каждый миг разрывно.

 

Ты гость и снов своих, и яви тонкой,

сквозящей между сном и пробужденьем.

Ты в бубен бьешь: о, как он плачет звонко!

Сквозь сад цветущий стелется поземка,

и боль в тебе крадется наслажденьем.

 

 

                  ***

Сквозь кладезь озера проходит синь дождем.

И снова серебро пронизывает ночь,

упавшую как всё чего мы ждем,

и ветер начинает нас волочь.

 

Здесь не китайская – иная – сторона.

Хитер даос – сквозь рыбий глаз глядит,

усами рыжими он солнце шевелит,

и озеро здесь не имеет дна.

 

Здесь на бездонности настаивает всё:

и лес безмолвный словно мальчуган,

оставшийся без крова в век Басё

и изнемогший от сердечных ран,

 

и рань реки, впадающей в хаос

без устали тенистых камышей

и шевелящихся во весь свой странный рост

подземных духов, маленьких мышей.

 

Прозрачным серебром стучит в окно

немолчный вестник из непрожитых глубин.

И ты сидишь – захваченно один,

и есть  ли кто-то в мире – все равно.

 

                            

                         ***

О, всех возможностей утраченные дни!

По ветру укатились наши слезы.

Кто смог, тот взял и  в воли смысл проник

и претерпел извне вовнутрь метаморфозы.

 

Бесстрашию страстей предела вовсе нет.

Но что же нас подначивает тайно

оставить в чистоте прозрачный лепет лет

и по земле пройти как бы случайно?

 

Мы добровольно затворяемся от снов,

которые нам множит южный ветер,

как будто ждем основу для основ,

которыми в нас дышат души ветел.

 

Мы ждем основы, нам неведомой почти,

и входим в ожидание предела

задолго до конца – когда в пустой горсти

качается, как в люльке, духа тело.

 

                   

                         ***

О, горестный оскал и скальп времен…

И сам ты, вероятно, напоен

достаточной туфтой со знаком смыслов.

И мысль меж тем летит, совсем пуста,

нечаянна как пение с листа,

и ты живешь, как будто в ссылку выслан.

 

Неведомо, куда пропал оркестр.

Симфония звучит сама и без

всей мишуры готовых музыкантов.

Ты держишься за ниточку судьбы,

и под тобой всегда поют гробы

почивших в ритмах дао дуэлянтов.

 

Дни теплятся как будто снегири.

Лажовы все твои поводыри.

И хочешь иль не хочешь – ты свободен,

когда не знаешь, где ты и зачем

и кто, когда и где в плену систем…

Ты видишь: этот холм богоподобен.

 

            

              ***

Надо ли ткать рассветы

перед пустым листом?

Легок песок прогретый.

Ветр почти невесом.

 

Лик промелькнувшей рыбы

строг, удивительно строг.

Мысли прозрачные глыбы

тают и тают меж строк.

 

Что я смогу тут услышать,

если я сам – только степь?

Ветер приблудный колышет

снов моих пьяную медь.

 

                     

                       ***

И даль пророчат нам цветные облака.

Задумчиво на сына смотришь строго.

И одиночества печаль так нелегка,

как всякая незваная дорога.

 

Прохожая душа – веретено.

И ты – просроченной любви потомок –

проходишь сам в себя, как дух в вино,

неизъяснимый и испуганный ребенок.

 

Попавший в этот призрачный замес

из легких, но цветных прикосновений,

где кто-то потихоньку входит в лес

пустынных мыслей и ничьих влечений.

 

                     

                               ***

Что сейчас не поднимешь, не поднимешь уже никогда.

Эта мокрая ветка касается туго плеча.

Я забыл про тебя, все прошло, мне не надо врача.

Сквозь меня ли течет, то меня ль промывает вода?

 

Ты еще не пришла, это ясно, как ясно веслу,

что земля не кончается здесь, а всегда начинается там.

Знать как знаю тебя я, пристало весенним листам,

прорывающим крону ствола и летящим навстречу послу.

 

Кто-то знает наверное, в чем твой таинственный крест,

почему твой неведомый взгляд так чурается хоженых троп.

Сколько мудрых историй придумал уродец Эзоп,

чтобы скрыть свой изъян, за которым – магический лес.

 

 

                        ***

Кто поселил в нас совести лучи?

Звериный ли закон в нас плодом вызрел:

зверь присмирел иль временно почил?

Иль дух межзвездный в нас ущелье вызнал?

Молчь изначальную в нас некогда почтил

нам неизвестный мист, прозрачный как растенье

и верный некой вести тайных сил,

прорвавшихся в наш купол на мгновенье?

 

Морщь наших век – сплошная тишина.

Нет ничего мерцательней участья.

Любовь – не наслажденье в кущах сна,

а состраданья мощный сгусток счастья.

Наш эрос натекает не из книг,

не из ручьев сквозь склон воображенья.

Он прорывается сквозь тело словно лик

и жжет бессмысленной слезой самосожженья.

Нет, здесь не род нас тормошит, не край

земли, потерянной в несмысленных скитаньях.

В нас кто-то ищет занебесный рай,

что так скрывается в бездонных умолчаньях.

Где этой песни низ, что в нас пошла на взлет?

Смешно рассчитывать, что мы творенье смысла.

В нас донный смысл, как смерть сама, поет

и пьет, как Баха вопль, и жажду снов, и числа.

 

   ***

Опоздало

слово

о

ловкая

полночь

обруч ночи

ковкий

воздух

ноздри

острота

ветра

режет

в нас

нежность

что в ней

разве знаем

знатность

знанья

навьи сны

завесы

за весенних

повес

повести пишут

и мессы

о соло

ab ovo

соловьево

дело

мертвое

мира

тело

                

 

          ***

Конный двор.

Мир этот завис во мне

как зависает

замок родовой

в тенетах чьей-то памяти, быть может.

Но не в памяти моей завис.

В моей непереросшести коней,

которых пас я, чистил, слушал,

как слушают траву

иль книгу.

Завис я в том, чем стал.

Вот в этих звеньях некой зыбящейся сути.

А может – полусутей и иллюзий?

……………………………

Как так и почему нет топота копыт

этих коней  уже во мне?

Куда ушел табун?

Уздечки звон, которую

на стенку вешал,

куда, куда исчез?

И темная приспущенная прелость

конюшенного стойла,

томительно прекрасного,

где как индийский бог

луч тонко-солнечный струился и дымился,

куда ушла во мне? куда?

 

 

            ***

Дом на земле.

Чердак.

Шашка деда с серебряным эфесом.

О, как искал.

Где ты, где – тихий Дон, Дон…

Звон колокольный

из слухового окна,

которым я был.

Я – чердаком,

домом на земле,

прогретой землей огорода,

семью черемухами,

ибо семеро нас было.

Ни один из дедов

никогда не пришел.

Даже на фото.

Иногда я сам вместо деда живу.

В землю вхожу ножищами стоп

глубоко. Воду пью остервенело,

а потом забываю внезапно

зачем я здесь на земле.

 

               

***

Тихо слит туманный Север

с провокацией Востока.

Помню, в детстве тайна ока

мне казалась главной; клевер

конь щипал или корова,

и смотрели очи ставен.
Я еще не знал Иова

и всему и всем был равен.

И всему был непонятен

этот взгляд мой, так открытый,

словно в мире нету пятен

и легки как пух копыта.

Очи дерева и вазы

говорили мне, шептали…

Это были в сущность лазы,

это ангелы летали. 

 

 

***

Из живота родится тяга

как воля тех болотных ягод,

что на меня смотрели в детстве

и уличали в ненаследстве,

в непостиженьи блага тягот.

 

Узкоколеечные мысли –

еще одна из детства тайна.

Из кедрача мы лишь случайно

однажды с пацанами вышли.

 

Я волю чувствовал однажды

с той стороны усадьбы нашей,

когда какой-то дядька ражий,

как будто бы рожденный сажей,

меня в глаза тянул как в чащу.

 

Я волю чувствовал в закатах

и опасался в них исчезнуть;

и дождь держал меня покатый.

Но в грозы я входил, в раскаты,

как будто сам был волей бездны.

 

 

***

Какое в снах благоговенье!

Я помню, пайву нес с брусникой.

Из книг отцовских дуновенье

дышало темной сагой лика.

 

И лес уральский, где морошка

и мох, что пахнет первобытно,

сливались с парковой дорожкой,

где мысль веков дышала скрытно.

 

 

Детство

 

Сальные свечи монахи топили.

Погреб был полон покоем всеземным..

Лесенка долгая-долгая в нетость.

Знал я тихонько: жуки мы, конечно.

Только волшебные. Молчь огородов.

В сумерках всё уходило под землю.

Желтые странствия в снах до рассвета.

 

 

***

Во льдах все живо до весны,

но лишь замедлило теченье,

и все горят в дыму костры

неведомого назначенья.

 

Я с Севера пришел, где лес

как бесконечная планета

гудит в пустой орган небес,

где все уже до нас воспето.

 

Там я до смерти сохраню

косноязычия глубины.

Там немота моя невинна;

там никого я не виню.

 

Там посвисты старинных снов

пронизаны пуржливым солнцем,

что ткет нас нитью из основ,

где смотрится в себя оконце.

 

Я с Севера пришел, где дождь

мысль вытесняет незаметно,

где плачет куст ольхи рассветно,

где дом стоит меж вод как дож.

 

И где в саду всё сердца дрожь

непостижимо безответна.

 

 

          ***

Дон Хуан ушел,

но оставил свою улыбку.

Он что-то оставил,

что так исключительно зыбко.

Он ветер и ночь нам оставил,

но страхом их новым наполнил.

И ночь так безмолвна,

и так в ней волнующи волны.

Безмолвие ширит свое

содержанье и скрепы.

Как древний корабль,

продолжающий путь свой нелепый.

И все же прекрасный,

как это блистанье свободы,

связующей зеркало глаз

и мерцание свода.

О, маленький карлик Карлито,

великий писака!

Столь верный и честный

как лучшая в мире собака.

Как мог ты предать

эту тайну из тайн на съеденье

бессчетным волхвам,

возвещающим алчь восхожденья?

Как медленно движется

эта телега молчанья,

недвижная трусости опись

и все бездорожье прощанья.

…Оставил улыбку и ночь

и волшбу поворотов

и зоркий зов смерти

и вопли и гоны охоты

на собственный призрак,

который изловлен быть должен.

И кони несутся,

какие бессмертные вожжи

в руках у возницы,

который летуч словно Кришна!

Нас белые нити пронзают,

лишь белые нити сквозь страхи и крыши.

 

                

               

***

Мадонна, ласточка, ты из какого сада?

В миг пролетанья что тебе награда?

Какое царство у тебя под боком?

И кто глядит из-под бровей не сном, но оком?

 

Не знаю я, зачем тебе печали,

ведь ты сама из этой синей глины.

Тебя дожди безбрежные венчали,

прорвавшись прямиком из вышней сини.

 

Запечатленная неведомым устоем,

ты всласть пытаешься узнать о самом главном.

А между тем главнейшее – пустое,

скользящее от мига к мигу плавно.

 

Так ты сама скользишь, не замечая тени,

которую ты бросила, как боги тайну.

И в толще этих зыбких претворений

ты вечности моей касаешься случайно.

 

Кто и в кого прейдет – я вечно не узнаю.

Однако весть прорвется спозаранок,

когда душа уйдет с толпой цыганок

искать ту пустоту, что нас пронзает с краю.

 

 

***

Есть в одиночестве стезя.

Есть в одиночестве пути.

Их невозможно и нельзя

не в одиночестве пройти.

Быть в сумраке пустынных лет.

Но здесь скорее значит – быть.

Впускать в себя внезапный свет

и многое в себе забыть.

Не говорить и день, и сто,

и поменять привычек вязь.

И заполнять волшбу листов

как будто ты в изгнаньи князь

иль просто неизвестно чей

сын и посланник тишины,

когда в безмерности ночей

ты пересмотришь детства сны.

 

 

***

Всё, что пишу я, – диалог. Но с кем?

Жужжание бессмысленных фонем

не достигает ни до дна, ни до предела.

И все ж жужжит юла в пределах тела,

всё ищет бога ненаписанных поэм.

 

И все, кто отвечают, – те, кто были.

Кто верили в реальность и любили

и строили великий диалог

с отцом всей твари, высверкнувшим слог

и скрывшимся в своем космомобиле.

 

Наш диалог, конечно, неспроста.

Он в хаос слов врывается с листа,

не достигая до причины звука.

И в каждом прикасании – разлука,

ведь боль прикосновенья так чиста.

 

Кто прежде был, тот слышит шепот твой,

он все ж соприкасается с горой,

где собираются они послушать ветер

и запах смол учуять на рассвете.

Ты там бывал весеннею порой.

 

Бессмысленность фонем леет звук,

ведущий нас к причине всех разлук

и неизменности пытается стать смыслом,

меж небом и землею коромыслом,

вливающим сок жизни в слово «друг».

 

 

***

Мне говорила мама, чуть скорбя:

жалеет ли она тебя?

Недоуменно я ворчал: меня жалеть?

я от любви желаю ошалеть!..

 

Однако всех желанных, неспроста,

мы так жалеем – после, у холста

иль у ночного сонного моста,

иль у последнего, предвечного креста…

 

И самых жалких мы с собой берем,

когда смежается все больше окоем,

когда молчим, когда тоскуем впрок…

Как жалок тот, кто пожалеть не смог.

 

 

***

Не в голосах, не в шепоте листвы,

а в странной теплоте стволов осенних

над примороженной землей, в дымке ботвы

едва заметную нить уловить спасенья.

 

На контур Дании похож, блестит ледок

серебряной вещицей на ладони.

И взгляд в бессодержательности тонет,

лишь слушает, как тренькает листок.

 

А графика стволов, ветвей и крыш

напоминает почерк Хиросигэ.

Мгновений перелистываю книгу,

чье содержание – внесмысленность и тишь.

 

А вечером пытаюсь пролистать

вот так же годы… Тщетная затея.

К средине книги тупо холодею.

Как можно в этом сумраке летать?

 

              

                   ***

Где вотчина для берега и края?

Вот кто-то в землю сник.

Мы разве исчезаем, умирая,

А не меняем лик?

 

Мы краем движемся и чуем кромку,

Наш осторожен шаг,

Уже заметивший в цветах поземку,

С ума сводящий, новенький сквозняк.

 

Охваченный азартом мигов донных

Ты знал, что жизнь – захват

Чего-то сонного в долине горной,

Где длится тайный лад

 

Бессмыслицы нетронутой как святость

Пруда близ горки, под ольхой.

И если иногда врывалась радость –

Ты чувствовал себя рекой.

 

Где вотчина, что, мнилось, может сбыться?

Ты сам – как забытьё

Чего-то бесконечно важного, что будет длиться

В отсутствие твое.

 

                                   

***

Есть паузы в ручье,

есть ночи в днях.

Истоки в устьях

и верхи в корнях.

 

Печально смотрит

сквозь пространство лев.

Есть в тенях основательность дерев.

 

Молчание – пучина из пучин.

Всё порождаемо без следствий и причин.

 

Земля пронизана сквозным дождем.

В дожде есть неподвижность –

та, что ждем.

 

И ночи мы боимся как пещер,

не защитят там обереги вер.

 

Но от чего мы защищаемся всю жизнь?

От ночи той, что в стенках дня дрожит

 

и утекает далее, вне нас.

Свет мрака не увидит робкий глаз.

 

В вершинах есть, конечно же, исток.

Сквозь поры трещин льется пьяный сок.

 

И что ручей струится – то не так:

в нем паузы как в нас, в них тот же мрак.

 

                                                                                                                    

***

«Я в заочности превращаюсь в человека страстей,

ибо душа моя страстна, а Заочность – страна Души».

                          М.Цветаева – А.Бахраху

 

Для подтверждения души

есть безответная любовь.

В ней зори боли – воли ширь,

и в мира плоть ты бьешься лбом

как в смерть свою в людской глуши.

 

 

И буря писем – то станок,

где ты не душу ткешь, а ночь,

где звезд мерцанье – взрывы строк,

и ты не знаешь, чья ты дочь,

уже не чуя рук и ног.

 

О, мастурбация волны,

летящей в прозелень камней!

О, мастурбация зимы,

плоть укрывающей полей.

Сверканье льда в потоках тьмы.

 

Душа цветет потоком слов,

извергнутых в ту пустоту,

где Вечный Ловчий ждет улов,

где вечный жалобщик Иов

прикован к плоти как к кресту.

 

 

***

И вдруг внезапно я очнулся.

И ожил лес химер из пепла.

Кто я? зачем сюда вернулся?

Чья музыка звала и пела?

 

Что слышалось мне в травах сонных

и почему я плохо слушал?

В чем здесь конечный говор донный

первоначал воды и суши?

 

Я сущего здесь не касался.

Но лишь оно – глоток свободы.

И кто-то сном себе казался,

окошком горестной природы.

 

Куда – окно? и око зверя

напрасно чертит круг за кругом.

Поэт в ветвях в тебя не верит,

но бьет в тебя как в згу и в берег

невидимое сердце друга.

 

Но кто он? эта тишь над нами

молчит в тебе как сто бессониц.

И рвет бессмыслица волнами

сетей тоску, где табунами

быть может сто пасется звонниц.

 

                                             

***

Я не буду никем уже,

никем, никем.

Не буду уже никогда.

Тело мое – уходящая даль,

вблизи – лишь сознанья вода.

 

Шрапнель сознанья,

фрагментов веко.

Шрапнельные кванты-века.

Осколочные дыры

в первомлеко.

В немотственность река.

 

 

***

"Поэт – это тот, кто может умереть

там, где жить – значит: дойти до смерти…

                                        О.Седакова

 

О, что нас ждет в той пустоте,

как в неподписанном конверте,

где и записка состоит из чистого листа?

Но смерть ли это, если так чиста

пустынность неизвестности простой?

И страх наш – это ужас потерять

то, что потеряно уже в тот миг,

когда ты погрузился в боль утраты.

В укрытии сидеть – не значит ль умирать,

о крышку гроба слушая грозовые раскаты?

Твой чист конверт, и сам ты – лист пустой.

И весть прорыва – это только голос,

гудящий неизвестно от кого.

Как будто нам известно, чей тот колос,

что во поле стоит как статус кво.

 

 

***

Нам кажется, что солнце мы возьмем с собой,

не сокрушит нас мрак.

Мы солнцем проросли, как проросли собой

с отчаянностью подлых забияк.

 

И солнце не оставит нас в глуши.

Оно промоет нас как время и песок.

Так медленно встающий из души

становится невиданно высок.

 

Что он увидит – знает Он один.

Наедине творятся тварь и суть.

Мы делим сути суть на миллион картин,

страшась в одну из них беспамятно нырнуть.

 

 

***

Я – брахман, неведомый брахман,

я – брахман в глубинах себя.

Я – страх твой, я зов твой, я страж твой,

я брат твой, с макушки до пят.

 

Я зорко гляжу, неподвижен,

и все же лечу в полутьме.

Сияет мой космос недужен,

ненужен, совсем не заслужен,

завьюжен, как вечность завьюжен

и вновь пропадая в уме.

 

И я, неподвластный волненью,

бреду невпопад столько зим,

уже неподвластный хотенью,

созданью имен, возрожденью

всего, что мы утром хотим.

 

Я – брахман, я страж твой, я брат твой;

как горек твой взгляд и твой вид:

как будто древнейшею клятвой

кляп в горло вселенское вбит.

 

 

***

И все же не тот я, что прежде, уже я не тот.

В кедровнике мшистом священный олень пробирался

в эпоху, где крался тишайший египетский Тот,

и медленно в осени склянку – протуберанцы.

 

Зачем и когда я всё это так крепко забыл?

И тело угрюмое так неприкаянно бродит,

не слыша, не видя свеченья бессмертных могил,

что в дальнем укрылись лесу и открыто поют в огороде.

 

Я плавал, бродил и не знал, что меня уже нет.

И все же я помню тропу, по которой домой возвращался

в той странной пещере, где время как роза цветет,

и всадник из сна к этой розе извне прикасался.

 

Пусть боги укроют в посмертьи своих сыновей.

Дух вещий оленя струится в мансийской пустыне,

касаясь невидимо чьих-то ноздрей и бровей,

что в ветре укрылись, как мать укрывается в сыне.

                                                      

***

Как медленно снимаются пласты.

В нас нежный ветер омывает чьи-то струны.

И руны мечутся как звездные хвосты.

И белые, как речь, волхвуют луны.

 

О святость сути! Не познать ее причин.

Исчезновенность не мешает яви сбыться.

Мы движемся под множеством личин,

пытаясь с невозможным снова слиться.

 

                                                             

***

Мы – только мы? а может быть иное,

едва ли трезвое, едва ль хмельное.

Быть может, выходящее за склоны,

за дачи, за машины, за балконы,

за наготу и наслаждений стоны,

за меланхолию и обладаний гоны.

И даже за межзвездную тоскливость,

где плоть гитарная нам дарит милость.

За всё, что мы привыкли обнимать,

ощупывать, пленять и понимать.

И это что-то в нас настолько древне,

что мхами стелется, когда идут деревья,

соприкасается оно с внезапным смехом,

что из камней звучит порой совсем не эхом.

 

                                                                              

***

И вновь такое никуда

охватывает стены дома,

что снова рушатся года

и воцаряется плерома.

 

И ничего нам не спасти

в душе, охваченной проказой.

Нам остается лишь уйти,

оставив душу здесь и сразу.

 

И там объявится восток

естественно в твоей избенке.

И новый прорастет листок,

как сущность мирозданья тонкий.

 

 

***

За пораженьем пораженье

приходит в мой закатный день.

Меня сражает нежность бденья

в чужом пиру стихотворенья;

и грозы в янтаре сквоженья

меня втирают в молчь, как в тень.

 

Я – тень, смещаемая солнцем;

деревья чту наперечет.

Не божество сражает – стронций,

и не волхвов магнит влечет.

 

И изумляясь на сраженья,

которые провел не я,

лишь исчисляю искушенья,

которыми вползла змея.

 

Питаясь мощью поражений,

едва ли становлюсь сильней.

Но гул предсмертных пробуждений –

как при корнях моих ручей.

 

И вот я пью его с тоскою,

сам этой влагой становясь,

летя ночами над рекою,

где жизни прыгают, искрясь.

 

О поражений донных власть!

                                    

 

***

Ты износил себя дотла.

Ты износил свои колени,

ступни и зубы – всласть, без лени.

Ты истощил себя во сла-

ву – но какую, бог мой?

Что славил ты и что любил?

Кого росою напоил?

И за кого разбил ты лоб свой?

Где дьявол, что вонзал в тебя

свои когтища, а в ответ –

его чернильницей по роже?

Где булла иерархам, где

твое послание звезде?

Где мысль, чья глубь искрит до дрожи,

не обреченная на ложе?

Ты был везде и все ж нигде.

Но сознавал ли смысл влеченья?

 

Нигде – вот что искал ты тайно

в местах и днях, куда случайно

ты был сносим вослед судьбе,

чью суть упрятали реченья.

 

 

***

Когда дерево цветет,

в нем подобно жизни цветет и смерть…

                                                Р.М.Рильке

 

Цветок смерти расцвел в твоем саду.

Что же это, если не роза?

Шипом ее пронзенный в осеннем своем году…

И веки ее осыпали последнее твое ложе.

 

Веки – это песни, что ты ей так долго пел

из глубины ее корневищ бессмертных.

Око ее – вот место, где ты бы проснуться хотел

рядом с ложем любимой, чьи владенья несметны.

 

Жизнь-и-смерть – единственный в мире цветок.

Ты это чувствовал, завороженный его ароматом,

нашедшим в тебе свой приют, но не исток.

И вот ты – истока невидимый атом.

 

 

Голос

 

- Ты где?

- Я там и тут.

- Ты кто и как зовут

тебя, что снишься по ночам мне

из года в год и за собой зовешь?

- Я ветра смысл, я суть воды и камня,

я моря гул и звездной пыли дрожь.

 

 

***

Кисть рябины

укусит меня за кисть

моей руки,

возникшей в мировом пространстве.

Разве я не неукоснительно чист,

ягоды обдергивая

в ежеосеннем медлительном постоянстве?

Налетает на меня череда мгновений.

Как мне их остановить?

Мгновение бьется о мозг моих ступеней,

шагая по которым, я постоянно теряю нить.

Не Ариадны, а какой-то другой девы,

которую никак не могу увидеть всю целиком.

Как это невероятно – бродить по путям

своей несуществующей королевы,

забивая все глубже глотку землей и песком.


***
Завтра ты уже не увидишь 
трепетанья этих бархатистых ковриков…
Да что завтра?
Уже через мгновенье 
бабочка вспорхнет – 
непредсказуемая, 
как смерть.

 

***

Снова вызвездило.

Иероглифы блещут.

Не умею прочесть.

Языков непостижимость

объяла нас.


***

Я говорил с моим вторым.

Но говорил ли в самом деле?

Что ему делать в этом теле,

где всё – чужих туманов дым?

 

И все ж он что-то мне шептал

на перекрестках вечерами.

Но не мечтами и словами -

он тихо душу сотрясал.

 

***

Как много правды дарят сны; как много

дает тебе случайная дорога.

Но выщербленное сознанье

есть кувырки, а не познанье.

Лишь струйное потока истеченье

поет свободою изобличенья.

Изобличения себя в несбывшемся.

Могущим, но – приснившимся.

 

 

                                   

***

Как страшно умереть в своей постели.

Сколь примирительней – исчезнуть вовсе!

На дне вдруг раствориться: в синь и в осень

или зажечь огонь внутри – пожаром в теле:

как завещали нам магические яки,

меж кактусов сонорских забияки.

 

Не умереть, а словно бы растаять

туманом над рекой иль облаками,

чтоб не дотронулся никто до нас руками,

чтоб пёс не смог тягуче выть и лаять.

 

Так тихо выйти, как пришел ты тихо

и так же невещественно и странно.

Неведомо, куда дрейфуют страны,

материки уходят, океаны.

И даже боги, не открыв нам лика.

 

Так тает пар, так роща истлевает,

утаивает смерть свою кузнечик.

Так дудочка безмолвная играет

и наполняются дождем блистанья речек.

                                      

                                       

             ***

                   А.Т.

 

Ночной костер

на берегу Оки.

Сентиментальные о вышних сферах речи,

где всё как бульканье

в чужой водице мыльной.

И он, пришедший из своей палатки,

еще ничем не примечательный парнишка.

«Что это всё вы – бог, да бог, да бог?

Бог – если вы хотите – просто дождь,

только без края, без конца и без начала.

Что делать будете вы с ним?

А если проще:

Бог – оченно большой разбойник.

Такой большой, что нам и не представить.

Но он разбойник и к тому же оченно большой».

И после этого ушел он в ночь.

Нет, то был не Рембо:

московский мальчик из Замоскворечья.

И с той поры на берегу Оки

о Боге больше не было речей.

Все слушали, как дождь бескрайний чешет

и кто-то пробирается сквозь чащу

вселенского, вне смыслов, бурелома.

 

                                          

 

***

Какое напряженье страсти

к мельчайше-малой тишине

востребует от нас отчасти –

для жительства, а не для счастья – 

простор, что неподвластен мне.

 

Чтобы войти в любую малость

чуть далее толкучки входа,

мне нужно побороть усталость,

скопившуюся там, где жалость

воспроизводит сердце рода.

 

Но это сердце – только мясо.

Вот почему я сплошь скольженье;

вот почему вся гладь измята,

а вертикаль всегда поката…

Здесь суть утрачена движенья.

 

                                  

***

Как поздно ты, отчаянье, пришло.

Когда уже поломано крыло.

Как странно, что открылся горизонт,

когда утрачена основа бега.

Когда уж ни вперед и ни назад,

и корни не сулят побега.

 

В отчаяньи без почвы смысла нет.

Лишь в поражениях ты можешь ждать побед,

когда отчаянье – источник силы.

Когда вдруг обнажается исток,

и ясно виден твой финальный срок,

и все, что длится с той поры меж строк –

воскресшей памяти небытия массивы.

 

И пораженьями обложенный как зверь,

ты в исчисленьях утонул потерь;

куда ни кинешься – везде ты нищий.

Все, что ни сделаешь – лишь первый шаг.

Ты сам вчерашний – свой первейший враг.

Но если есть в тебе еще костяк,

воспой же полымя судьбы на пепелище.

                                     

 

***

О голос ночи, голос крови!

Чертополоший дух коровий

и лягушачий писк подмышек,

когда еще не знал ты книжек.

И был изыскан этот ветер

как внутреннее дело мира.

Как внутреннее тело света,

когда дрожало в теле лето.

Как был кристален лета свиток!

Он скрипкой пел меж белых ниток

и розовых и синих нитей,

и пёс лежал как небожитель.

И ты разматывался тихо,

и нить была ничья, двулика,

она летела не в пространстве,

а в беспредметном сне-альянсе,

сдвигающем тебя к надежде,

что был ты кем-то где-то прежде.

 

 

***

И ты, продрогшая душа,

как будто бы в сомнамбулизме,

лишь остроумием дыша,

безмолвствуешь в стеклянной призме.

 

Лишь иногда с той стороны

какая-нибудь птичка в поле

подаст сигнал в твою неволю

как порцию морской волны.

 

И с этой влагой ты поймешь,

что стал ты статуей словесной.

И слезы брызнут щелью тесной:

неужто мертвым ты умрешь?

 

 

***

Как сад мой мал!

И в самом деле:

как тихо облако сознанья,

как медленны его рецепты

и как бескрайни те пучины,

куда ввергает нас страница

любая, автора любого.

Когда бы даже он не гений,

а просто маленькая птичка,

в которой звезды блещут странно;

всё страшно в путь пуститься ночью.

Ведь сад мой будет без вниманья,

а в бесконечности нет смысла.

Я должен медленно и точно

следить за почками и цветом,

за желтизной и сорняками

и за пейзажем спелой сливы.

Здесь каждый день потоки сутей

меня пытаются развеять.

Ведь облако – мое сознанье.

 

 

***

Есть то, где ты неуязвим.

И это всё, что есть.

Там, словно море, млечность зим.

Там куст растет неопалим.

Там ты не часть, а весь.

 

Там не войдут в тебя распад

и грохот мощных фар.

Там миллионы лет подряд

дожди и реки не молчат,

а длят аскезы жар.

 

Там вся волхвующая ночь

восходит к нитям воль.

Там можешь ты себя волочь

назад в себя в мальстрёмы почв,

где так блаженна боль.




 

 

Hosted by uCoz